III ДРУГАЯ ТОЧКА ЗРЕНИЯ: ВОЛЯ К ВЛАСТИ

До сих пор мы рассматривали проблему этой новой психологии, в основном исходя из позиции Фрейда. Мы, без сомнения, смогли увидеть нечто, и притом нечто истинное, которому, возможно, наша гордость, наше культурное сознание говорит «нет»; но что-то в нас говорит «да». Для многих людей в этом заключено нечто раздражающее и побуждающее к противоречию или, более того, нечто вызывающее страх; и поэтому люди не хотят этого признавать. В самом деле, есть что-то страшное в том, что человек имеет также некоторую теневую сторону, которая состоит не только, скажем, из маленьких слабостей и изъянов, а из некой прямо-таки демонической динамики. Отдельный человек редко знает об этом; ибо ему, отдельному человеку, кажется невероятным, чтобы он где-либо и как-либо выходил за пределы самого себя. Но если эти безобидные существа образуют множество, то из этого возникает бредящее чудовище, и каждый отдельный человек есть лишь мельчайшая клеточка в теле этого монстра, где ему волей-неволей приходится идти на поводу у кровожадности бестии и даже по мере сил поддерживать ее. Смутно догадываясь об этих возможностях теневой стороны человека, ей отказывают в признании. Благотворная догма о первородном грехе вызывает слепое противодействие, хотя она невероятно правдива. Мало того, не решаются даже признаться себе в конфликте, который, однако, столь мучительно ощущают. Понятно, что такое направление в психологии, которое делает акцент на темной стороне, оказывается нежелательным и даже вызывающим страх, ибо оно вынуждает нас встать перед бездонностью этой проблемы. Мы смутно догадываемся о том, что эта негативная сторона есть часть нашей целостности, что мы имеем тело, которое, как тело вообще, с необходимостью отбрасывает тень, и что если мы отрицаем это тело, тогда мы не трехмерны, а оказываемся плоскими и лишенными сущности. Но тело это — животное, имеющее животную душу, т. е. живая система, безусловно повинующаяся инстинкту. Соединиться с этой тенью — значит сказать «да» инстинкту и тем самым также сказать «да» той чудовищной динамике, которая грозит из-за кулис. От этого нас хочет освободить аскетическая мораль христианства, рискуя до основания разрушить животную природу человека.
Но понимаем ли мы, что это значит — сказать «да» инстинкту? Ницше хотел этого и учил этому, и это было для него серьезно. Да, он с необычайной страстью принес в жертву себя, всю свою жизнь идее сверхчеловека, а именно — идее человека, который, повинуясь своему инстинкту, выходит вместе с тем за пределы самого себя. И как же проходила его жизнь? Так, как Ницше напророчил сам себе в «Заратустре»: в том исполненном предчувствия смертельном падении канатного плясуна, «человека», который не хотел, чтобы через него «перепрыгивали». Заратустра говорит умирающему: «Твоя душа умрет еще быстрее, чем твое тело!» И позднее карлик говорит Заратустре: «О Заратустра, ты, камень мудрости, высоко ты бросил себя; но каждый брошенный камень должен упасть! Ты приговорен к самому себе, и тебе самому суждено побить себя камнями: о Заратустра, как далеко бросил ты камень — но он упадет на тебя». Когда он выкрикнул о себе свое «Ессе homo», то было слишком поздно, как и тогда, когда это слово возникло, и распятие души началось еще до того, как умерло тело.
Жизнь того, кто так учил говорить «да», следует рассматривать критически, чтобы иметь возможность изучить последствия такого изучения на том, кто его выдвинул. Но если мы в этом аспекте посмотрим на его жизнь, то нам придется сказать: Ницше жил по ту сторону инстинкта, в высокогорном воздухе героизма, и эта высота поддерживалась тщательной диетой, специально выбранным климатом и в особенности большими дозами снотворного — до тех пор пока напряжение не разорвало мозг. Он учил говорить «да» жизни, но сама жизнь его была обращенным к жизни «нет». Его отвращение к человеку, а именно — к человеке-зверю, который живет инстинктом, было слишком велико. Он так и не смог заглотать ту жабу, которую он часто видел во сне, страшась необходимости проглотить ее. Всех тех «высших» людей, которые требовали идти с ними в ногу, заратустровскии лев снова загнал в пещеру бессознательного. Поэтому жизнь его не делает для нас убедительным его учение. Ибо «высший» человек тоже хочет иметь возможность спать без хлорала, он тоже хочет и в Наумбурге и в Базеле жить вопреки «туману и тени», он хочет иметь женщину и потомство, он хочет обладать авторитетом и уважением толпы, он хочет бесчисленное множество самых обыкновенных и не в последнюю очередь вполне обывательских вещей. Этим инстинктом, т. е. животным жизненным инстинктом, Ницше не жил. Ницше был, несмотря на свое величие и значение, больной личностью.
Однако что же определяло его жизнь, если не инстинкт? Вправе ли мы действительно обвинить Ницше в том, что он практически говорил «нет» своему инстинкту? Едва ли он согласился бы с этим. Он ведь даже мог бы доказать — и без труда,— что он в высшем смысле любил свой инстинкт. Но как же тогда оказалось возможным, спросим мы удивленно, что инстинктивная природа человека увела его как раз вдаль от людей, в абсолютное уединение, по ту сторону толпы, где эта потусторонность защищала его от чувства отвращения? Ведь обычно полагают, что инстинкт как раз объединяет, что он спаривает, порождает, что он направлен на удовольствие и благополучие, на удовлетворение всех чувственных желаний. Но мы совсем забываем, что это лишь одно из возможных направлений инстинкта. Существует не только инстинкт продолжения рода, но и инстинкт самосохранения.
Ницше ясно говорит об этом последнем инстинкте, а именно — о воле к власти. Все прочие инстинкты подчинены для него воле к власти: с точки зрения фрейдовской сексуальной психологии это огромное заблуждение, ложное понимание биологии, ошибка декадентской невротической натуры. Ибо любой приверженец сексуальной психологии легко сможет доказать, что крайняя напряженность и героический характер ницшевского мировоззрения и его понимания жизни есть все же не что иное, как последствие вытеснения и игнорирования «инстинкта», а именно того инстинкта, который эта психология считает фундаментальным.
Случай Ницше, с одной стороны, показывает, каковы последствия невротической односторонности, а с другой — каковы те опасности, с которыми связан скачок за пределы христианства. Ницше, без сомнения, глубоко прочувствовал христианское отрицание животной натуры и направил свои усилия на поиски более высокой человеческой целостности по ту сторону добра и зла. Каждый, кто всерьез критикует основную установку христианства, лишается также опоры, которую оно ему предоставляет. Он неизбежно отдает себя во власть животной души. Это момент дионисийского опьянения, покоряющее откровение «белокурой бестии»(1 См: Jung, Uber das Unbewufite, 1918. Ges, Werke, Bd. 10.), которое захватывает ничего не подозревающего человека, наполняя его душу неведомым ему трепетом. Одержимость превращает его в героя или богоподобное существо, придавая ему сверхчеловеческое величие. Он и в самом деле ощущает себя находящимся на «6000 футов по ту сторону добра и зла».
Наблюдателю-психологу это состояние известно под названием «идентификации с Тенью»: это феномен, с большой регулярностью возникающий в подобные моменты столкновения с бессознательным. Против этого помогает только вдумчивая самокритика. Во-первых, и прежде всего, слишком маловероятно, чтобы эта потрясающая мир истина была открыта только что: ибо такое крайне редко происходит во всемирной истории. Во-вторых, надо тщательно исследовать, не происходило ли уже нечто подобное в другом месте и в другое время. Например, Ницше как филолог мог бы провести некоторые четкие параллели с античностью, что его наверняка бы успокоило. В-третьих, надо принять во внимание, что дионисийское переживание не может быть чем-либо иным, кроме как возвратом к языческой форме религии, что в сущности не открывало бы ничего нового и благодаря чему лишь опять повторилась бы сначала старая история. В-четвертых, нельзя не предвидеть того, что за вначале радостным подъемом духа к героически-божественным высотам абсолютно неизбежно последует не менее глубокое падение. Поэтому оказался бы в выгодном положении тот, кто свел бы эти излишества к мере, определяющей характер довольно напряженной прогулки в горы, за которой следуют вечные будни. Подобно тому как каждый ручей ищет долину и широкую реку, стремящуюся к плоским равнинам, точно так же и жизнь не только протекает в буднях, но и все превращает в будни. Необычное, если оно не должно стать катастрофой, может вкрадываться в будни, но не часто. Если героизм становится хроническим, то он оканчивается судорогой, а судорога ведет к катастрофе или неврозу или к тому и другому. Ницше застрял в состоянии крайнего напряжения. Но в этом экстазе он мог бы с тем же успехом выстоять и в христианстве. Проблема животной души тем самым ни в малейшей степени не разрешена: ибо экстатическое животное — это бессмыслица. Животное исполняет свой жизненный закон, не более и не менее. Его можно назвать послушным и благочестивым. Но человек, находящийся в состоянии экстаза, перескакивает через свой жизненный закон и ведет себя в том, что касается природы, непослушно. Непослушание есть исключительная прерогатива человека, чье сознание и свободная воля могут при случае contra naturam(*Вопреки природе (лат.)) отрываться от своих корней в животной природе. Эта особенность есть непременная основа всякой культуры, но также — если она чрезмерна — и душевной болезни. Без вреда можно переносить лишь определенную меру культуры. Бесконечная дилемма «культура—природа» есть в основе своей вопрос меры и пропорции, а не «либо—либо». Случай с Ницше ставит перед нами вопрос: можно ли понимать то, что открыло ему столкновение с Тенью, а именно волю к власти, как нечто лишенное собственного значения, как симптом вытеснения? Есть ли воля к власти нечто подлинное или нечто вторичное? Если бы конфликт с Тенью вызвал поток сексуальных фантазий, то случай был бы ясен; однако произошло иначе. Дело оказалось не в Эросе, а во власти Я. Из этого следовало бы сделать вывод, что то, что было вытеснено,— не Эрос, а воля к власти. Однако, я полагаю, нет оснований предполагать, что Эрос является подлинным, а воля к власти — нет. Несомненно, воля к власти — это столь же великий демон, как и Эрос, и является столь же древней и изначальной, как и он.
Но все же, пожалуй, недопустимо считать вроде как неподлинной жизнь, подобную жизни Ницше,— жизнь, прожитую с редкостной последовательностью в соответствии с природой лежащего в основе инстинкта власти; в противном случае мы вынесли бы ему тот же несправедливый приговор, который сам Ницше вынес своему антиподу Вагнеру: «5 нем все неподлинно; а что подлинно, то скрыто или приукрашено. Он — актер во всех смыслах этого слова, в дурном и хорошем». Откуда такое предубеждение? Вагнер как раз представитель того самого другого фундаментального инстинкта, который игнорировал Ницше и на котором базируется психология Фрейда. Если мы посмотрим, был ли этот первый инстинкт, инстинкт власти, известен Фрейду, то обнаружим, что Фрейд зафиксировал его под названием «влечения Я». Но эти «влечения Я» влачат в его психологии довольно жалкое существование рядом с широко, слишком широко развернутым сексуальным моментом. В действительности же человеческая природа представляет собой поле жестокой и бесконечной борьбы между принципом Я и принципом инстинкта: Я — всецело граница, инстинкт — безграничен, и оба принципа обладают одинаковой властью. В известном смысле человек может считать своим счастьем, что он осознает лишь какой-то один инстинкт, и поэтому также благоразумно с его стороны избегать знакомства с другим инстинктом. Но если он познает другой инстинкт, то он пропал: тогда человек вступает в фаустовский конфликт. Гёте показал нам в «Фаусте», в I части, что означает принятие инстинкта, а во II части — что означает принятие Я с его зловещими глубинами. Все незначительное, мелочное и трусливое в нас отступает перед этим и сжимается; и для этого есть хорошее средство, а именно мы делаем открытие, что «другое» в нас есть некоторый «другой», и притом некоторый действительный человек, который мыслит, делает, чувствует и желает все то, что недостойно и вызывает презрение. Тем самым враг найден, и мы с удовлетворением начинаем с ним борьбу. Отсюда возникают тогда те хронические идиосинкразии, отдельные примеры которых для нас сохранила история нравов. Особенно прозрачный пример — это, как уже говорилось, «Ницше против Вагнера, против Павла» и т. д. Но повседневная человеческая жизнь буквально кишит подобными случаями. Этим остроумным способом человек спасается от фаустовской катастрофы, для которой у него, возможно, не хватает ни мужества, ни сил. Но целостный человек знает, что даже его злейший враг, и даже множество их, не может тягаться с одним самым опасным соперником, а именно с его собственным «другим», который «живет в сердце». Ницше имел Вагнера в себе. Поэтому он завидовал ему из-за «Парсифаля»; хуже того, он, Савл, имел в себе также Павла. Поэтому Ницше стал носителем стигм духа; ему, подобно Савлу, пришлось пережить христианизацию, когда «другой» внушил ему «Ессе homo». Кто «пал перед крестом» — Вагнер или Ницше?
Судьбе было угодно, чтобы как раз один из первых учеников Фрейда, Альфред Адлер(2 Ober den nervosen Charakter, 1912.), обосновал точку зрения на сущность невроза, которая базируется исключительно на принципе власти. Довольно интересно и даже по-особому увлекательно наблюдать, насколько по-разному выглядят те же самые вещи при противоположном освещении. Заранее оговаривая основную противоположность, я хотел бы сразу упомянуть о том, что у Фрейда все представлено в качестве строго каузальной последовательности, вытекающей из предшествующих фактов, у Адлера же, напротив, все представляет собой обусловленную целью упорядоченность. Возьмем простой пример. Одну молодую даму начинают мучить приступы страха. Ночью с душераздирающим криком просыпается она от какого-то кошмарного сна, никак не может успокоиться, прижимается к своему мужу, умоляет его не бросать ее, хочет снова и снова слышать от него, что он, конечно же, ее любит и т. п. Постепенно из этого развивается нервная астма, при- ступы которой случаются и днем.
Фрейдовский метод требует в таком случае немедленно углубиться в изучение внутренней каузальности картины болезни. Каково было содержание первых кошмарных снов? На нее нападали дикие быки, львы, тигры, злодеи. Что в связи с этим приходит пациентке на ум? Следующая история, которая .однажды произошла с ней, когда она еще не была замужем. Она отдыхала на одном из курортов в горах, много играла в теннис, заводила обычные знакомства. Там оказался один молодой итальянец, игравший в теннис особенно хорошо, а вечерами показывавший свое умение играть на гитаре. Завязался безобидный флирт, приведший однажды к прогулке при луне. Тогда «неожиданно» прорвался темперамент итальянца, к огромному испугу ничего не подозревавшей девушки. При этом «он так на нее смотрел», таким взглядом, который она никогда не могла забыть. Этот взгляд преследует ее до сих пор даже во сне; даже дикие звери, преследующие ее, смотрят так же. Действительно ли этот взгляд исходит только от итальянца? Об этом мы узнаем из другой реминисценции. Когда пациентке было около 14 лет, она в результате несчастного случая потеряла отца. Отец был человеком светским и много путешествовал. Однажды, незадолго до своей смерти, он взял ее с собой в Париж, где они, между прочим, посетили и «Folies Bergeres». Там произошло нечто, что произвело в то время на нее неизгладимое впечатление: при выходе из театра к ее отцу невероятно наглым образом внезапно прижалась какая-то размалеванная особа. Она испуганно взглянула на отца, не зная, что же он будет делать,— и увидела тот же самый взгляд, тот же звериный огонь в его глазах. Это неизъяснимое Нечто преследовало ее тогда день и ночь. С этого момента ее отношение к отцу изменилось. Она то раздражалась, была язвительна и капризна, то проникалась к нему нежнейшей любовью. Тогда же у нее внезапно начались беспричинные приступы истерического плача, и некоторое время она страдала от того — и всякий раз, когда отец был дома,— что с ней происходили неприятные случаи: за столом она, поперхнувшись, давилась едой, что сопровождалось видимыми приступами удушья, за которыми нередко следовала продолжавшаяся от одного до двух дней потеря голоса. Известие о внезапной смерти отца причинило ей чрезвычайную боль, что привело тогда к истерическому приступу судорожного смеха. Но вскоре она успокоилась, ее состояние быстро улучшилось, и невротические симптомы почти совсем исчезли. Прошлое покрылось вуалью забвения. Лишь история с итальянцем будоражила в ее душе нечто, перед чем она испытывала страх. Она тогда резко порвала с молодым человеком. Спустя несколько лет она вышла замуж. Лишь после рождения второго ребенка у нее начался теперешний невроз, а именно, с того момента, когда она сделала открытие, что ее супруг испытывает определенную нежную заинтересованность по отношению к другой женщине.
В этой истории есть много неясного: где, например, ее мать? О ее матери следует сказать, что у нее были больные нервы и она испробовала все возможные санатории и системы лечения. Она также страдала нервной астмой и симптомами страха. Брак, насколько помнила пациентка, был весьма прохладным. Мать плохо понимала отца. У пациентки всегда было такое чувство, что она понимает его гораздо лучше. Она была также явной любимицей отца и в соответствии с этим была внутренне холодна по отношению к матери.
Этих указаний, пожалуй, достаточно, чтобы дать представление о том, как протекала история болезни. За имеющимися налицо симптомами скрываются фантазии, которые вначале связаны с историей с итальянцем, но в дальнейшем ясно указывают на отца, чей неудачный брак рано дал любимой дочери импульс к тому, чтобы захватить то место, которое, собственно, должно было бы принадлежать матери. За этим захватом, естественно, скрывается фантазия, что она, дочь, есть самая подходящая жена для отца. Первый приступ невроза случился в тот самый момент, когда пациентка получила тяжелый удар, вероятно, такой же, который пришлось испытать и ее матери (что, однако, не было известно ребенку). Эти симптомы легко объяснимы как выражения разочарованной и отвергнутой любви. То, что она давилась во время еды, было вызвано тем самым чувством, когда перехватывает горло, а это известное явление, сопровождающее сильные переживания, которые человек не может полностью «проглотить». (Метафоры нашей речи часто соотносятся, как известно, с такого рода физиологическими явлениями.) Когда отец умер, случилось так, что. хотя ее сознание было чрезвычайно удручено, однако ее Тень смеялась, подобно тому как поступал Тиль Уленшпигель, бывавший в хмуром настроении, спускаясь вниз, и приходивший в веселое расположение духа, когда ему с трудом приходилось подниматься вверх,— всегда предвидя будущее. Когда отец бывал дома, ей становилось грустно и она заболевала; когда его не было, то всякий раз она чувствовала себя гораздо лучше, подобно всем тем многочисленным мужьям и женам, которые еще скрывают друг от друга ту сладкую тайну, что они отнюдь не всегда и не абсолютно необходимы друг другу.
То, что смех бессознательного был тогда в известной мере оправдан, подтвердил последующий период совершенного здоровья. Ей удалось заставить все прошлое исчезнуть. Лишь воспоминание о случае с итальянцем угрожало снова поднять на поверхность подземный мир. Однако она быстро затворила все двери и оставалась здорова до тех пор, пока дракон невроза все же не приполз к ней как раз тогда, когда она считала себя защищенной от опасности, пребывая в так называемом идеальном состоянии в качестве супруги и матери.
Сексуальная психология говорит: причина невроза заключается в том, что больная в конечном счете еще не освободилась от отца; поэтому те связанные с отцом воспоминания снова всплывают, когда она в итальянце открывает то же самое таинственное Нечто, которое уже в отце произвело на нее сильное впечатление. Эти воспоминания были, естественно, снова вызваны к жизни аналогичным опытом с мужем, и этот опыт оказался причиной, снова вызвавшей невроз. Можно поэтому было бы сказать, что содержание и основа невроза есть конфликт между фантастическим инфантильно-эротическим отношением к отцу и любовью к мужу.
Если же мы теперь рассмотрим ту же самую картину болезни с точки зрения «другого» инстинкта, а именно воли к власти, то дело будет выглядеть совсем иначе: неудачный брак ее родителей давал превосходную возможность для удовлетворения ее детского инстинкта власти. Инстинкт власти требует, чтобы Я при любых обстоятельствах оставалось «на высоте», какой бы путь — прямой или окольный — ни вел к этой цели. «Неприкосновенность личности» в любом случае должна быть сохранена. Любая, пусть даже кажущаяся попытка окружающих хоть в малейшей степени подчинить субъекта встречает «мужественный протест», как выражается Адлер. Разочарование матери и ее впадение в невроз создали поэтому в высшей степени желаемые и благоприятные условия для реализации власти и для того, чтобы оказаться на высоте. Любовь и прекрасное поведение — это, с точки зрения инстинкта власти, замечательные средства для достижения цели. Добродетель нередко служит средством к тому, чтобы вынудить признание у окружающих. Уже ребенком она умела с помощью особенно приятного и милого поведения обеспечить себе преимущество в глазах отца и прежде всего подняться над матерью — и это отнюдь не из любви, скажем, к отцу; любовь была лишь подходящим средством для того, чтобы оказаться на высоте. Красноречивое доказательство тому — судорожный смех, охвативший ее при известии о смерти отца. Многие склоняются к тому, чтобы считать подобного рода объяснение отвратительным обесцениванием любви, если не злонамеренной инсинуацией,— однако следует на момент прийти в себя и увидеть мир таким, каков он есть. Разве вы никогда не видели бесчисленное множество таких людей, которые любят и верят в свою любовь лишь до тех пор... пока не достигают своей цели, и которые затем отворачиваются, как если бы они никого нe любили? И наконец: разве сама же природа тоже не поступает так? Возможна ли вообще «бесцельная» любовь? Если да, то она принадлежит к тем высшим добродетелям, которые, как всем давно известно, очень редки. Люди, вероятно, обычно бывают склонны как можно меньше раздумывать о цели своей любви; в противном случае они могли бы сделать открытия, представляющие достоинства их собственной любви в менее благоприятном свете.
Итак, пациентку при известии о смерти ее отца охватил истерический смех — она наконец оказалась на высоте. Это был истерический приступ судорожного смеха, т. е. психогенный симптом, нечто проистекавшее из бессознательных мотивов, а не из мотивов сознательного Я. Это такое различие, которое нельзя недооценивать и которое дает возможность понять, откуда и как возникают известные человеческие добродетели. А именно нечто противоположное этим добродетелям ведет в ад, т. е., выражаясь современным языком, в бессознательное, где издавна накапливаются антиподы наших сознательных добродетелей. Поэтому из одного уже благонравия люди не хотят ничего знать о бессознательном; считается даже вершиной добродетельной мудрости утверждать, что бессознательного не существует. Однако, к сожалению, со всеми нами происходит то же, что и с братом Медардом в «Эликсирах сатаны» Э. Т. А. Гофмана: где-то существует чудовищный, страшный брат, т. е. наш собственный, телесный, кровью связанный с нами антипод, который удерживает и злокозненно накапливает все то, что мы слишком уж охотно стараемся не замечать.
Первый приступ невроза у нашей пациентки произошел тогда, когда она убедилась в том, что в ее отце было нечто ей неподвластное. И вот тогда она сделала великое открытие, для чего ее матери нужен был невроз: а именно, когда сталкиваешься с чем-то, что не можешь подчинить себе никакими иными разумными и изящными средствами, тогда остается еще один до сих пор не изведанный способ, тот, который ей заранее открыла мать,— невроз. Поэтому отныне она начинает подражать невротическим симптомам матери. Но все же, спросите вы удивленно, что за прок от невроза? Чего можно им достигнуть? Но тот, кто сам в окружений своих близких имел ярко выраженные приступы невроза, хорошо знает: чего только не «достигнешь» с его помощью! Нет вообще лучшего средства, чем невроз, для того, чтобы тиранить весь дом. В особенности сердечные приступы, приступы удушья, всевозможные судороги оказывают огромное действие, эффективность которого едва ли может быть превзойдена. Извергающиеся потоки сострадания, благородный ужас любяще-озабоченных родителей, беготня взад и вперед перепуганной прислуги, шквал телефонных звонков, спешащие на помощь врачи, тяжелые диагнозы, тщательные обследования, длительное лечение, крупные расходы — и в центре всего этого, посреди этой суматохи лежит сам невинно страждущий, к которому окружающие еще и преисполнены благодарности за то, что он нашел в себе силы перенести свои «судороги».
Этот непревзойденный «способ» (употребляя выражение Адлера(* Arrangement)) и открыла для себя малышка, с успехом применяя его каждый раз, когда отец бывал дома. Надобность в нем отпала со смертью отца; ибо теперь наконец она была на высоте. Итальянца она быстро отвергла, после того как он слишком уж резко подчеркнул ее женское начало, своевременно напомнив своим поведением о своем мужском начале. Когда же представилась подходящая возможность выйти замуж, она полюбила и безропотно покорилась судьбе жены и матери. Покуда сохранялось ее окруженное восхищением превосходство, все шло замечательно. Но когда однажды у ее мужа появилось маленькое увлечение на стороне, тогда ей пришлось, как и раньше, обратиться к тому же самому чрезвычайно эффективному «способу», т. е. к косвенному применению силы; ибо она снова столкнулась — на этот раз в муже — с чем-то таким, что уже в отце ускользало из-под ее власти.
Так выглядит суть дела с точки зрения психологии власти. Я боюсь, как бы читатель не оказался в положении того самого кадия, перед которым сначала выступил защитник одной стороны. Когда он закончил свою речь, кадий сказал: «Ты говорил очень хорошо; я вижу — ты прав». Но затем взял слово защитник другой стороны, и, когда он закончил, кадий почесал у себя в затылке и сказал: «Ты говорил очень хорошо; я вижу — ты тоже прав». Нет сомнений в том, что инстинкт власти играет чрезвычайно большую роль. Верно, что комплексы невротических симптомов являются также утонченными «способами», с невероятным упорством и несравненной хитростью неумолимо преследующими свои цели. Невроз имеет целевую ориентацию. Доказательство этому — серьезная заслуга Адлера.
Какая из двух концепций истинна? Это вопрос, на который не каждый сможет ответить. Оба объяснения нельзя просто наложить друг на друга, так как они абсолютно противоположны. В одном случае Эрос и его судьба выступают как высший и решающий факт, в другом случае — власть Я. В первом случае Я — это лишь своего рода придаток Эроса и зависит от него; во втором случае любовь каждый раз оказывается лишь средством, чтобы одержать верх. Кому по душе власть Я, тот восстает против первой концепции; для кого же важен Эрос, тот никогда не сможет примириться со второй концепцией.