1
Я полагаю, что мою биографию следует дополнить некоторыми размышлениями; им я и собираюсь посвятить настоящую главу. Конечно, размышления эти могут показаться в высшей степени "теоретическими", но "теоретизирование"[1] подобного рода является жизненной функцией, неотъемлемой от моего существа в той же мере, что еда или питье.
Особенно примечательно в христианстве то, что его догматика предполагает метаморфозу божества, то есть процесс исторического изменения, идущий "по ту сторону". Процесс этот принимает форму нового мифа о разногласии на небесах, о котором речь впервые заходит в мифе о сотворении мира. Там появляется змееподобный антагонист Создателя, соблазняющий человека и толкающий его к неповиновению; за это он сулит рост позитивного знания ("познание добра и зла"). Вторично речь о том же разногласии заходит в повествовании о падении ангелов, то есть о "преждевременном" вторжении в человеческий мир содержательных элементов сферы бессознательного. Ангелы — это весьма своеобразные существа. Они суть в точности то, чем являются, и не могут быть ничем иным. Сами по себе это лишенные души существа, представляющие мысли и интуицию своего Господа. Следовательно, падшие ангелы — это исключительно "злые" ангелы. Это они положили начало хорошо известному эффекту "инфляции", который мы ныне можем наблюдать в виде мании величия диктаторов: ангелы, соединяясь с людьми, рождают племя гигантов, грозящее в конце концов поглотить человечество, как об этом рассказывается в апокрифической книге Еноха.
Что же касается третьей и решающей стадии развития того же мифа, то она заключается в самоосуществлении Бога в образе человека — во исполнение ветхозаветной идеи о божественном браке и его последствиях. Уже в период первоначального христианства идея воплощения была усовершенствована до такой степени, что смогла включить в себя представление о "Христе внутри нас" (Christus in nobius). Таким образом, бессознательная целостность стала частью психической сферы внутреннего опыта, в результате чего человек сумел составить представление о своем собственном целостном образе. Это был решающий шаг — не только для человека, но и для Создателя, Который в глазах освобожденных от власти тьмы очистился от темных аспектов и стал высшим добром — summum bonum.
Этот миф сохранял в неприкосновенности свою жизненную силу в течение целого тысячелетия, пока в одиннадцатом веке не появились первые признаки дальнейшей трансформации сознания. С той поры симптомы беспокойства и сомнения возрастали, и к концу тысячелетия сознанию стала угрожать всеобщая катастрофа. Она заключается в гигантомании или гордыне сознания и выражается формулой: "Нет ничего выше человека и его деяний". Потусторонность, трансцендентность христианского мифа оказалась утрачена — а вместе с ней и представление о том, что целостность достигается в ином мире.
За светом следует тень, другая сторона Создателя. В двадцатом веке она достигла апогея. Ныне христианский мир по-настоящему столкнулся со Злом, с неприкрытой несправедливостью, тиранией, ложью, рабством и насилием над совестью. Может показаться, что воплощением откровенно злого начала стали русские; но его первый разрушительный взрыв произошел в Германии. Этот прорыв зла показал, как сильно подточены в нашем веке устои христианства. Теперь уже нельзя преуменьшать зло с помощью эвфемизма о privato boni. Зло стало определяющей реальностью. Его невозможно изгнать из мира одним только "неназыванием". Мы должны научиться обращаться со злом, ибо оно все равно останется с нами. Но пока мы не в силах избежать его ужасающих последствий.
Так или иначе, мы испытываем нужду в смене ориентации, в метанойе. Прикосновение ко злу влечет за собой страшную угрозу поддаться ему. Значит, мы больше не должны "поддаваться" даже добру. Так называемое добро, которому мы поддаемся, утрачивает свой этический характер. Не то чтобы в нем, как таковом, было что-либо плохое; но пассивное "впадение" в него может привести к худшим последствиям. Неумеренная, наркотическая страсть к чему бы то ни было есть зло — независимо от того, идет ли речь об алкоголизме, морфинизме или идеализме. Мы не должны представлять себе добро и зло как абсолютные противоположности. Критерий этического действия больше не может ограничиваться простейшим представлением, будто добро обладает силой категорического императива, а так называемое зло следует непоколебимо отвергать. Признание реальности зла обязательно релятивизирует как добро, так и зло, превращая оба эти начала в половины парадоксального, внутренне противоречивого целого. На практике это означает, что добро и зло уже не так самоочевидны и абсолютны, как прежде. Нам следует осознать, что оба термина представляют собой суждения.
Ввиду несовершенства любого человеческого суждения мы не можем быть уверены в своей неизменной правоте. Мы вполне способны стать жертвами ложного суждения. Это касается и этической проблемы, поскольку моральные оценки не внушают нам абсолютной уверенности. Тем не менее мы обязаны принимать этические решения. Относительность категорий "добра" и "зла" вовсе не означает, что этих категорий не существует или что они недействительны. Моральное суждение присутствует всегда, со всеми своими специфическими психологическими последствиями. Я многократно указывал, что как в прошлом, так и в будущем любое совершенное, помысленное или предпринимаемое зло будет отмщено, и последствия этого будут пагубны. Воздействию дифференцирующих условий времени и места подвержено лишь содержание оценочного суждения; соответственно, лишь оно обладает изменчивостью. Моральные оценки всегда основываются на бесспорных с виду истинах морального кодекса, который будто бы содержит точный ответ на вопрос о том, что хорошо и что плохо. Но с той минуты, как мы осознаем всю зыбкость данной основы, этическое решение становится субъективным, творческим актом. Мы можем уверить себя в его правильности и обоснованности лишь Deo concedente [2] — то есть мы нуждаемся в спонтанном и решающем импульсе со стороны бессознательного. Этот импульс не действует на этику как таковую, то есть на выбор между добром и злом; он лишь делает этот выбор еще более трудным для нас. Ничто не может избавить нас от мучений, связанных с принятием этического решения. Мое суждение многим покажется резким, но я считаю, что мы должны обладать свободой, позволяющей нам в некоторых обстоятельствах принимать этическое решение в пользу того, что в сфере морали считается злом, и уклоняться от того, что считается добром. Иными словами, мы не должны уступать ни одной из этих двух противопоставленных друг другу категорий. Полезным образцом может служить "нети-нети"[3] индийской философии. В случаях, которые я имею в виду, моральный кодекс явно отвергается, и право этического выбора всецело предоставляется самой личности. Собственно говоря, в этой мысли нет ничего нового: в те времена, когда психологии еще не существовало, ситуация трудного выбора была известна под названием "конфликта долга".
Но уровень развития сознания личности, как правило, настолько низок, что она совершенно не знает собственных возможностей принимать решения. Вместо этого она постоянно ищет вокруг себя внешние правила и установления, способные помочь ей найти выход из затруднительного положения. Помимо несовершенства и неприспособленности человеческой природы как таковой большую ответственность за это несет образование, всячески пропагандирующее общие места и ничего не говорящее о тайнах личных переживаний и личного опыта. Таким образом, делается все, чтобы воспитать идеалистические убеждения или формы поведения, относительно которых человек в глубине души понимает, что в жизни он не станет им следовать; эти идеалы проповедуются чиновниками, сознающими, что сами они не жили и никогда не будут жить в соответствии с этими высокими принципам. И такое положение вещей принимается повсеместно и безоговорочно.
Итак, человек, желающий найти современное решение проблемы зла, прежде всего нуждается в самопознании, то есть в максимально полном знании своей собственной целостности. Он должен со всей откровенностью отдавать себе отчет о том, сколько он может совершить добра и на какие способен преступления; он ни в коем случае не должен рассматривать одну сторону как реальность, а другую — как иллюзию. И добро, и зло — элементы, входящие в состав его природы и готовые в нем проявиться, если только он хочет — а он должен этого хотеть — жить, не разочаровываясь и не заблуждаясь относительно себя.
Большинство людей, однако, безнадежно плохо подготовлено к жизни на таком уровне сознания — при том, что и сейчас многие способны к достаточно глубокому пониманию себя. Такое самопознание имеет важнейшее значение, ибо благодаря ему мы приближаемся к тому фундаментальному слою или ядру человеческой природы, в котором укоренены инстинкты. Именно здесь следует вести поиск предсуществующих динамических факторов, которые в конечном счете управляют этическими решениями нашего сознания. Ядро, о котором идет речь — это бессознательное и его содержание. Все, что мы могли бы о нем сказать, неизбежно будет носить приблизительный, неокончательный характер. Наши соображения легко могут оказаться ошибочными, поскольку мы, в принципе, неспособны понять его суть и с помощью рациональных методов установить его границы. Мы познаем природу только благодаря науке, которая расширяет сферу сознания; следовательно, углубленное самопознание также требует научного, то есть психологического подхода. Невозможно изготовить микроскоп или телескоп, руководствуясь одной только доброй волей; для этого нужно знать законы оптики.
Наша нынешняя потребность в психологии обусловлена причинами, касающимися самих основ нашего бытия. Мы испытываем замешательство, страх и беспомощность перед лицом таких феноменов, как нацизм и большевизм, поскольку ничего не знаем о человеке или, в лучшем случае, обладаем односторонним и фрагментарным представлением о человеческой природе. Но наше самоощущение было бы совершенно иным, если бы нам было присуще самопознание. Соприкасаясь со злом, мы даже не отдаем себе отчета в том, с чем же именно нам пришлось столкнуться; стоит ли говорить, что нам нечего ему противопоставить. Но даже распознав зло, мы все равно не сумели бы понять, "как это могло случиться". С великолепной наивностью государственный муж позволяет себе гордое заявление, будто "зло выходит за пределы его представлений". Совершенно верно: мы не представляем себе зла, но зло захватило нас. Пока одни не хотят этого признавать, другие отождествили себя со ном. Сложившаяся в современном мире психологическая ситуация такова: одни считают себя христианами и полагают, что могут попрать зло, стоит им только этого захотеть; другие же всецело уступают злу и уже не могут видеть добро. Ныне зло стало отчетливо видимой великой державой. Половина человечества крепнет на почве доктрины, порожденной человеческим стремлением к умствованию; другая же половина слабеет из-за отсутствия мифа, соизмеримого со сложившейся ситуацией. Христианские нации дошли до жалкого состояния: их христианство утратило энергетический заряд и способность к дальнейшему развитию своего мифа. Те, кому удалось выразить темные порывы к развитию мифических идей, оказались невыслушанными: Иоахим Флорский, Мастер Экхарт, Якоб Беме [4] так и остались для большинства всего лишь мракобесами. Единственный луч света — папа Пий XII и его догма[5]. Но когда я заговариваю о ней, никто не понимает, что я имею в виду. Люди не представляют себе, что миф умирает, если не живет и не развивается.
Наш миф стал безмолвным и больше не дает ответов. Изъян кроется не в нем самом, каким он изложен в Писании, а исключительно в нас, ибо мы не просто не развиваем его сами, но и подавляем любые попытки к его развитию. Исходная версия мифа открывает большие возможности для развития. Возьмем, к примеру, слова, вложенные в уста Христа: "Будьте мудры, как змии, и просты, как голуби"[6]. Для какой цели могла бы понадобиться человеку мудрость змеи? И какова связь между этой мудростью и невинностью голубя? "Если не будете как дети..."[7] Кто задумывается о том, каковы маленькие дети на самом деле? Какой моралью оправдывает Господь присвоение осла, необходимого Ему для триумфального въезда в Иерусалим?[8] Как случилось, что вскоре после этого Он поддался по-детски капризной перемене настроения и проклял смоковницу?[9] Какую мораль можно извлечь из притчи о неверном управителе?[10] Какая премудрость содержится в апокрифической логии, столь актуально звучащей в связи с нашими нынешними трудностями: "Человек, если ты знаешь, что делаешь, будь благословен; но если не знаешь, будь проклят как нарушитель закона"? Наконец, что имеет в виду св. Павел, исповедуясь: "Злое, которого не хочу, делаю"?[11] Я не буду говорить о внятных пророчествах Откровения св. Иоанна Богослова, поскольку никто в них не верит, и все, с ними связанное, неизменно вызывает в людях ощущение некоторой неловкости.
Христианский мир так и не дал ответа на старый вопрос, поставленный еще гностиками: "Откуда приходит зло?"; осторожное соображение Оригена[12] относительно возможного искупления дьявола было объявлено ересью. Ныне этот вопрос стал перед нами с невиданной прежде остротой, но мы встречаем его неподготовленными, испуганными и растерянными; мы даже не можем до конца уяснить себе, что в нашем распоряжении нет мифа, способного нам помочь. А ведь миф — это то, в чем мы нуждаемся прежде всего! Вследствие сложившейся политической ситуации и пугающих, если не сказать дьявольских успехов науки мы ощущаем тайный трепет и темные предчувствия; но мы не знаем пути к избавлению, и лишь очень немногим удается осознать, что на сей раз выход кроется в давно забытой человеческой душе.
Дальнейшее развитие мифа могло бы начаться с излияния Святого Духа на апостолов[13]. Вследствие этого события апостолы сделались сынами Бога — и не только они, но и все, кто через них и после них обрел filiatio (достоинство Божьего Сына) и, значит, уверенность в том, что он есть нечто большее, нежели рожденное из земли автохтонное существо, что благодаря повторному рождению он укоренен в Самом Божестве. Его видимая, физическая жизнь протекает на этой земле; но невидимый внутренний человек исходит из первообраза целостности — вечного Отца, как он назван в христианском мифе о спасении — и туда же возвращается.
Создатель обладает целостностью; значит, Его творение, Его сын также должен обладать целостностью. Понятие божественной целостности не подлежит сомнению. Но совершенно непостижимым образом эта целостность оказалась расщепленной надвое: в результате возникли сфера света и сфера тьмы. Такой исход был явно предвосхищен еще до воплощения Христа, что мы можем наблюдать, между прочим, на примере опыта Иова или же на примере получившей широкое распространение книги Еноха, написанной незадолго до возникновения христианства. Это метафизическое расщепление откровенно увековечилось в христианстве: Сатана, который в Ветхом Завете все еще принадлежал к непосредственному окружению Яхве, теперь составил диаметральную и вечную противоположность Божественному миру. Его нельзя искоренить. Поэтому нет ничего удивительного, что в начале XI века возникло убеждение, будто мир был создан не Богом, а дьяволом. Так был задан тон всей второй половине христианского зона — после того, как миф о падении ангелов уже объяснил, что именно падшие ангелы научили людей таким опасным вещам, как науки и искусства. Интересно, что сказали бы древние повествователи по поводу Хиросимы?
Благодаря своему визионерскому гению Якобу Беме удалось распознать парадоксальную природу образа Бога и тем самым способствовать дальнейшему развитию мифа. Символ мандалы, изображенный Беме, представляет расщепленного Бога: в нем внутренний круг поделен на два полукруга, повернутых друг к другу своими обратными сторонами.
Поскольку согласно христианской догме Бог полностью присутствует в каждой из трех Своих ипостасей, Он также полностью присутствует в любой части изливающегося Святого Духа; следовательно, любой человек может содержать в себе Бога во всей Его целостности и, значит, в полной мере обладать достоинством Его Сына. Таким образом, complexio oppositorium (сочетание противоположностей), свойственное образу Бога, входит в человека не как нечто единое, а как конфликт: темная половина образа вступает в противоречие с принятым взглядом на Бога как на "Свет". Именно этот процесс происходит в наше время, хотя официальные учителя человечества — которым вроде бы положено понимать подобные вещи — -не хотят этого признавать. Конечно, все чувствуют, что мы достигли определенного поворотного пункта в истории, но принято считать, что самое главное — это расщепление ядра, термоядерный синтез и космические ракеты. То, что одновременно со всем этим происходит в человеческой душе, обычно не принимается во внимание.
Поскольку образ Бога, с психологической точки зрения, есть проявление основы души, а расщепление этого образа уясняется человечеством как глубокая дихотомия, проникающая даже в область политики, возникает компенсаторная реакция. Последняя находит свое выражение в округлых символах единства, представляющих синтез противоположностей внутри психической субстанции. Я имею в виду слухи о НЛО, получившие всемирное распространение примерно с 1945 года. Эти слухи основываются либо на видениях, либо на реальных явлениях. Обычно НЛО представляются как своего рода космические машины, прилегающие то ли с других планет, то ли даже из четвертого измерения.
За двадцать с лишним лет до того, в 1918 году, в процессе исследования коллективного бессознательного я открыл, судя по всему, универсальный символ аналогичного типа — мандалу. Свыше десяти лет я провел, собирая дополнительные данные, прежде чем впервые объявил о своем открытии[14]. Мандала — это древнейший архетипический образ, чье появление отмечается в самых различных эпохах. Она означает целостность Самости. Этот округлый образ представляет целостность психической основы или — выражаясь в мифологических терминах — воплощенное в человеке божественное начало. В противоположность мандале Якоба Беме, современные мандалы устремлены к единству; они представляют собой компенсацию психической расщепленности или предвосхищение того, что она будет преодолена. Поскольку этот процесс происходит в коллективном бессознательном, он находит свое проявление повсеместно. Об этом свидетельствует всемирное распространение рассказов о НЛО; следовательно, эти объекты суть симптомы вес-присутствующей психической склонности.
Известно, что лечение аналитическим методом приводит к осознанию "тени"; поэтому оно порождает расщепление психической субстанции и напряженность между полюсами, что, в свою очередь, требует компенсации через достижение единства. Последнее осуществляется с помощью символов. Конфликт между противоположностями — если мы относимся к ним серьезно, или наоборот, если они относятся к нам серьезно - может довести напряженность внутри нашей психической субстанции до крайней степени. Логический принцип "третьего не дано" демонстрирует свою силу: никакого решения не видно. Если все идет хорошо, решение, по всей видимости спонтанно, возникает из природы. Тогда, и только тогда оно оказывается убедительным. Оно воспринимается как "благодать". Поскольку решение проистекает из столкновения и конфликта противоположностей, оно обычно представляет собой непостижимую смесь сознательных и бессознательных факторов и, значит, символ — то есть монету, разрезанную на две половинки, в точности подходящие друг к другу[15]. Символ — это итог совместного действия сознания и бессознательного; он обретает сходство с образом Бога, принимая форму мандалы, которая есть, вероятно, простейшая модель понятия целостности, спонтанно возникающая в воображении как зрительный эквивалент борьбы и примирения противоположностей. Столкновение, имеющее поначалу чисто личностный, внутренний характер, вскоре сменяется пониманием того, что субъективный конфликт — это всего лишь частный случай всеобщего конфликта между противоположностями. Структура нашей психической субстанции соответствует структуре Вселенной, и происходящее в макрокосме происходит также в глубоко субъективном микрокосме души. Посему образ Бога есть всегда проекция внутреннего переживания могущественной "инакости". Эта проекция символизируется объектами, из которых опыт внутреннего переживания черпает начальный импульс; отныне эти объекты сохраняют свое нуминозное значение или от них остается лишь их нуминозность, характеризующаяся непреодолимой силой воздействия. Так воображение освобождает себя от эмпирических характеристик объекта и пытается набросать образ того невидимого "нечто", которое кроется за феноменом. Я имею в виду простейшую основную форму мандалы, круг, и простейший (мысленный) способ деления круга — квадрат или крест.
Переживания подобного рода могут оказывать как благотворное, так и разрушительное воздействие на человека. Человек не способен уловить их смысл, понять их, овладеть ими; он не может также избавиться от них или избежать их. Поэтому он ощущает их как нечто подавляющее и непреодолимое. Сознавая, что их источник не идентичен его собственному сознательному "Я", он называет их "маной", "демоном" или "Богом". Наука использует для данного случая термин "бессознательное", таким образом давая понять, что она ничего о нем не знает: ведь невозможно достичь сколько-нибудь глубокого знания о психической субстанции, если единственным средством познания чего бы то ни было служит сама психическая субстанция. Поэтому законность таких терминов, как мана, демон или Бог, никогда не будет ни подтверждена, ни опровергнута. Но в наших силах — подтвердить, что они указывают на переживание "инакости", которая каким-то образом связана с объективной действительностью.
Мы знаем, что на нашем пути встречается что-то неизвестное и чуждое — подобно тому, как мы знаем, что не мы сами создаем свои сны или мысли, но они спонтанно возникают неясным для нас образом. То, что с нами при этом происходит, можно объяснить воздействием со стороны маны, демона, Бога или бессознательного. Первые три слова имеют то достоинство, что они включают в себя эмоциональное качество нуминозности, тогда как последний термин — бессознательное — стандартен и потому более близок к действительности. Термин "бессознательное" объемлет область эмпирического, то есть хорошо известную нам повседневную действительность. Он слишком нейтрален и рационален, чтобы волновать воображение. Изначально он был предназначен для научных целей и поэтому намного более пригоден для бесстрастных, не связанных с выходом в сферу метафизики наблюдений, нежели понятия из области трансцендентного, характеризующиеся противоречивостью и поэтому способные провоцировать фанатизм.
Итак, я предпочитаю термин "бессознательное" — понимая, что стоит мне захотеть воспользоваться языком мифа, как я вполне могу заменить данный термин словами "Бог" или "демон". Я сознаю, что "мана", "демон" и "Бог" — это синонимы бессознательного на языке мифа; о них мы знаем столько же, сколько и о нем. Людям свойственно лишь верить в то, что они знают обо всем этом гораздо больше — и для некоторых целей такая вера оказывается куда более полезной и действенной, чем научные понятия или концепции.
Большое преимущество понятий "демон" и "Бог" заключается в том, что с их помощью являющаяся человеку "инакость" объективируется в относительно наиболее выразительной, персонифицированной форме. Содержащийся в них эмоциональный заряд придает им жизненную силу и действенность. Ненависть и любовь, страх и почтение сталкиваются между собой и порождают полную напряжения драму. То, что было всего лишь "предъявлено", становится "совершенным". Человек без остатка призывается к борьбе со всей своей реальностью. Лишь таким путем человек может осуществиться как некая целостность, и лишь таким путем может "родиться Бог" — или, иными словами, Бог может войти в человеческую реальность и соединиться с человеком в форме "человека" же. Благодаря этому акту воплощения человек — то есть его "Я" — внутренне замещается Богом, тогда как Бог внешне становится человеком, в соответствии со словами Иисуса: "Видящий Меня видит Пославшего Меня"[16].
Начиная отсюда, становятся ясны недостатки мифической терминологии. Обычная христианская концепция Бога представляет Его всемогущим, всеведущим и милостивым Отцом и Создателем мира. Если этот Бог хочет стать человеком, он должен прибегнуть к неслыханному "кеносису" (самоопустошению)[17]_, чтобы свести Свою всеобщность до бесконечно малого масштаба отдельного человека. Но даже в этом случае не совсем ясно, как человеческая форма может уцелеть и не рассыпаться вдребезги в момент воплощения. Поэтому богословы посчитали необходимым наделить Иисуса качествами, поднимающими Его над уровнем обычного человеческого бытия. Прежде всего ему не свойственно "пятно первородного греха" (macula peccati). Уже поэтому Он может считаться по меньшей мере богочеловеком или полубогом. Христианский образ Бога не может воплотиться в человеке без противоречий — не говоря уже о том, что человек по своим внешним признакам кажется не самым подходящим существом для того, чтобы представлять Бога.
В конечном счете миф вынужден воспринять монотеизм серьезно, то есть отойти от своего (официально отвергаемого) дуализма, донесшего до наших дней присутствие мрачного антагониста рядом с всесильным Добром. В системе монотеизма следовало бы открыть место для философского "сочетания противоположностей" (complexio oppositorium) Николая Кузанского[18] и моральной противоречивости Якоба Беме; лишь при этом условии возможно обретение Единым Богом целостности и осуществление Им в Самом Себе синтеза противоположностей. Известно, что символы по своей природе способны объединять противоположности так, чтобы они более не расходились и не сливались, но взаимно дополняли друг друга, придавая жизни осмысленную форму. Для человека, пережившего данную способность символа на собственном опыте, противоречивость Бога-природы или Бога-Создателя уже не представляет психологических затруднений. Миф о необходимом воплощении Бога — то есть самый основной элемент Евангелия — может быть понят таким человеком как творческая полемика с обеими противоположностями и их синтез в Самости, в целостности человеческой личности. Неизбежная внутренняя противоречивость образа Бога-Создателя примиряется в единстве и целостности Самости как coniunctio oppositorium алхимиков или как unio mystica ("мистическое единение"). В опыте Самости примиряются уже не противопоставленные категории "Бог" и "человек", как было прежде, а противоположности внутри самого образа Бога. Таков смысл Божественного служения, или служения, которым человек может воздать Богу: чтобы свет мог возникнуть из тьмы, чтобы Создатель осознал Свое творение, а человек — самого себя.
Такова цель — или, по меньшей мере, одна из целей, — наличие которой осмысленным образом вписывает человека в схему творения и одновременно придает смысл самой этой схеме. Это — объяснительный миф, постепенно, с течением десятилетий, обретший во мне свою форму. Такую цель я могу осознать и оценить, и потому она меня удовлетворяет.
Благодаря своей способности к рефлексии человек выделился из мира животных, а история человеческого духа доказывает, что развитие сознания щедро вознаграждается природой. С помощью сознания человек овладевает природой, признавая существование мира и тем самым как бы подтверждая акт творения. Мир становится феноменальным миром, поскольку без осознанной рефлексии он не существовал бы. Если бы Создатель обладал самосознанием, он не нуждался бы в сознательных творениях; маловероятно также, чтобы в высшей степени "косвенный" способ творения, при котором миллионы лет тратятся на развитие бесчисленного количества видов, мог быть итогом целенаправленного намерения. Естественная история рассказывает нам о случайных, по видимости ничем не обусловленных трансформациях видов на протяжении сотен миллионов лет, заполненных взаимным пожиранием. Биологическая и политическая история человеческого рода повторяет тот же процесс в значительно "обогащенной" форме. Но история духа выглядит совершенно иначе. Здесь ощущается чудесное вмешательство рефлектирующего сознания, выполняющее функцию своего рода второй космогонии. Огромная роль сознания заставляет нас усматривать наличие некоего смысла, скрытого где-то в глубинах этого чудовищного, бессмысленного с виду биологического хаоса; то, что путь к проявлению этого смысла в конечном счете был найден на уровне теплокровных позвоночных с дифференцированным мозгом — найден как бы случайно, непреднамеренно и непредвиденно и все же каким-то удивительным образом осмысленно, — внушает смутное ощущение какого-то таинственного исходного импульса.
Я далек от иллюзии, что в своих размышлениях о значении человека и его мифа я выразил какую-то высшую, окончательную истину; тем не менее я думаю, что все это можно было высказать в конце нашего зона Рыб и, вероятно, нужно было высказать в преддверии наступающего зона Водолея, имеющего человеческий облик. Водолей следует за двумя противопоставленными друг другу рыбами (coniunctio oppositorium) и, по-видимому, воплощает Самость. Властным жестом он льет воду из своего сосуда в рот Южной Рыбы, символизирующей сына, то есть содержание, остающееся все еще в сфере бессознательного. При переходе в следующий зон, то есть через две с лишним тысячи лет, из этого содержания сферы бессознательного возникнет будущее, основные признаки которого содержатся в фигуре Козерога: чудовищной aigokeros, Козе-Рыбе (именно так первоначально называлось созвездие Козерога), символизирующей одновременно вершины гор и глубины морей, полярность, составленную из двух недифференцированных, выросших совместно животных стихий. Это странное существо вполне может быть исконным образом Бога-Создателя, встретившегося с "человеком", Антропосом. Но на этот счет мне нечего сказать, поскольку в моем распоряжении нет эмпирических данных — исторических документов или плодов бессознательного творчества известных мне народов. Если озарение не приходит само, спекулятивные рассуждения не принесут никакой пользы. Такие рассуждения имели бы смысл только при наличии объективных данных, сравнимых с материалом, который мы имеем об зоне Водолея.
Мы не знаем, как далеко может зайти процесс обретения сознания и куда он может нас завести. Это новый, не имеющий параллелей элемент в истории Творения. Мы не знаем скрытых в нем возможностей. Мы также не знаем, какое будущее ждет Homo sapiens. Станет ли история этого вида повторением судьбы других видов животных, которые некогда процветали, а затем угасли и исчезли с лица земли? Биология не может выдвинуть никаких аргументов против подобного предположения.
Нужда в мифических свидетельствах удовлетворяется, когда мы строим мировоззрение, объясняющее смысл человеческого бытия в космосе — то есть такое мировоззрение, которое исходит из нашей психической целостности, из взаимодействия сознания и бессознательного. Бессмысленность препятствует достижению полноты жизни и поэтому равносильна болезни — тогда как наличие смысла делает переносимым очень многое, если не все. Никакая наука никогда не заменит миф; но и миф не может быть выведен из какой бы то ни было науки. Ведь суть не в том, что "Бог" — миф, а в том, что миф служит проявлением божественной жизни в человеке. Не мы придумываем миф; это миф говорит через нас как Слово Божье. Слово Божье приходит к нам, и мы не имеем возможности понять, насколько Оно отлично от Самого Бога. В этом Слове нет ничего неведомого и нечеловеческого — если не считать обстоятельств, при которых Оно спонтанно является нам, налагая на нас соответствующие обязательства. Оно не подвержено действию нашей воли. Мы не можем объяснить вдохновения. Мы лишь ощущаем, что оно не является плодом деятельности нашего интеллекта, а приходит откуда-то извне. А если нам случается увидеть вещий сон, разве можем мы приписать его нашему собственному разумению? Ведь мы очень часто лишь с большим опозданием узнаем, что сон содержал в себе предвосхищение или знание чего-то происшедшего вдали от нас.
Слово является нам; оно причиняет нам страдание, так как мы — жертвы глубоко укорененной в нас неуверенности: ведь поскольку Бог — это сочетание противоположностей, с ним возможно абсолютно все. С ним равно возможны правда и обман, добро и зло. Миф бывает двусмысленным, как дельфийский оракул или сновидение. Мы не можем и не имеем права отвергать доводы разума; но одновременно мы должны вверить себя надежде на то, что инстинкт поспешит нам на помощь, что Бог поддержит нас в противостоянии с Богом же. Это уже давно было понятно Иову. Все средства выражения "другой воли" порождены человеком; это его мысли, его слова, его образы, даже его ограничения. Соответственно человек, начиная мыслить в неуклюжих психологических терминах, стремится соотносить все с самим собой и приходит к выводу, что все исходит из его намерений, из "него самого". С детской наивностью человек полагает, что знает границы своего кругозора и сознает себя "как такового". Но в то же время он фатально ограничен слабостью своего сознания и, соответственно, своим страхом перед бессознательным. Поэтому он абсолютно неспособен отличить то, что является плодом тщательного обдумывания, от того, что спонтанно приходит из другого источника. Человек необъективен по отношению к самому себе и до поры до времени не может рассматривать себя со стороны как феномен, которому он, к добру или к худу, идентичен. Поначалу все ему навязывается, все с ним "случается", и лишь посредством большого усилия ему в конечном счете удается завоевать для себя и удержать область относительной свободы.
Лишь после этого человек обретает возможность осознать, что он противостоит своим собственным, изначально данным ему инстинктивным основам, от которых при всем желании не может избавиться. Его начала ни в коей мере не принадлежат прошлому; они живут с ним как постоянный субстрат его бытия, а его сознание сформировано ими в той же степени, что и окружающим физическим миром.
Все это обступает человека извне и изнутри, оказывая на него непреодолимое воздействие. Он обобщает этот свой опыт под общим названием "божества", описывает его воздействие с помощью мифа и интерпретирует этот миф как "Слово Бога", то есть как вдохновение и обнаружение нумена из сферы "потустороннего".
2
Ничто не способствует развитию в человеке чувства собственной индивидуальности лучше, чем тайна, которую он хочет или обязан хранить. С самого начала человеческой истории социальные структуры выказывали приверженность к секретным организациям. В отсутствие понастоящему значительных тайн изобретаются разного рода мистерии, к которым допускаются только привилегированные, "инициированные" члены общества. Таковы розенкрейцеры и многие другие тайные общества. Среди этих ложных тайн, как ни удивительно, есть и тайны истинные, существования которых инициированные члены тайных сообществ не сознают — например, "тайны", заимствованные из алхимической традиции.
Потребность в сотворении тайны имеет жизненно важное значение на первобытной ступени развития: ведь общая тайна служит действенным средством сплочения племени. Тайны на социальном уровне служат полезным противовесом неразвитости связей внутри отдельной личности, которая то и дело возвращается к состоянию бессознательного самоотождествления с другими членами группы. В этих условиях достижение главной цели — осознания человеком собственной неповторимости — становится долгим, почти безнадежным воспитательным процессом: ведь даже те, чье посвящение в тайну каким-то образом выделило их из группы, бессознательно подчиняются законам групповой идентичности (правда, в их случае речь должна идти уже о социально дифференцированной группе).
Тайное общество — это промежуточная стадия на пути к индивидуации. В процессе дифференциации личность все еще опирается на коллективную организацию; иначе говоря, задача отделения от окружающих и обретения опоры в самой себе все еще не признается собственной задачей личности. Осуществление данной задачи тормозится вследствие отождествления личности с коллективом, выражаемого в форме членства в организациях, поддержки разного рода "измов" и т. п. Отождествление личности с коллективом — это костыли для хромых, щит для боязливых, кровать для ленивых, детская комната для безответственных; но в то же время это приют для бедных и слабых, пристань для потерпевших кораблекрушение, семейный очаг для сирот, земля обетованная для разочарованных бродяг и усталых пилигримов, стадо и безопасный загон для заблудших овец, наконец, кормящая и опекающая мать. Поэтому было бы неверно рассматривать эту промежуточную стадию как ловушку; она еще надолго останется единственной формой существования личности, которая ныне, более чем когда бы то ни было, находится под угрозой анонимности. Принадлежность к организованному сообществу и сейчас имеет настолько существенное значение, что многие не без оснований считают ее конечной целью; призывы же к дальнейшим шагам в сторону обретения личностной самостоятельности кажутся проявлениями гордыни и самонадеянности, беспочвенными фантазиями, чем-то нелепым или невозможным.
Но у человека могут появиться достаточно весомые причины для того, чтобы вступить на дорогу, ведущую к более широким горизонтам. Может случиться, что разнообразные внешние оболочки, формы, ограничения и разновидности образа жизни не предоставят человеку того, в чем он ощущает особую необходимость. В этом случае он предпочтет идти своей дорогой в одиночестве. Он сам будет представлять целую группу, состоящую из множества различных мнений и тенденций и вовсе не обязательно движущуюся все время в одном направлении. Он вступит в противоречивые отношения с самим собой и испытает большие трудности, желая преодолеть собственную множественность во имя достижения единой цели. Даже будучи внешне защищен социальными формами промежуточной стадии, он не сможет защитить себя от собственной внутренней множественности. Отсутствие единства внутри его существа может заставить его сдаться и снова отождествиться со своим окружением.
Подобно посвященному члену тайного общества, обретшему свободу от недифференцированной коллективности, личность на своем одиноком пути нуждается в тайне, которую по ряду причин она не может и не способна открыть кому бы то ни было. Такая тайна придает ей силы для достижения своих индивидуальных целей в изоляции от других людей. Очень многие не могут выдержать такой изоляции. Это невротики, которые по необходимости играют в прятки с другими, равно как и с самими собой, но при этом не способны воспринять игру всерьез. Как правило, они кончают тем, что подчиняют свою индивидуальную цель стремлению слиться с коллективом; в этом их всецело поддерживают мнения, убеждения и идеалы, исповедуемые их средой. Более того, влиянию среды не способны противостоять никакие рациональные аргументы. Лишь тайна, которую человек не может выдать — то ли из страха, то ли из неспособности сформулировать ее в словах (чтобы тайна не показалась чем-то "безумным"), — предотвращает его регрессию.
Потребность в тайне во многих случаях оказывается настолько непреодолимой, что влечет за собой мысли и действия, за которые личность уже не несет ответственности. Мотивировка таких мыслей и действий не сводима к капризу или самонадеянности; это dira necessitas (суровая необходимость), которую личность сама не в состоянии понять. Эта необходимость обрушивается на человека с непреодолимой роковой силой и, вероятно, впервые в жизни ad oculos (воочию) демонстрирует ему существование чего-то чуждого и более могущественного, чем он сам, и к тому же действующего в той сфере, где он дотоле чувствовал себя хозяином. Наглядным примером служит история Иакова, который боролся с ангелом и вышел из борьбы с поврежденным бедром, но благодаря сопротивлению остался в живых. В те счастливые времена в рассказ Иакова верили безоговорочно. Но современный Иаков, приди ему в голову рассказать подобную историю, был бы встречен многозначительными усмешками. Современный Иаков предпочитает вообще не говорить на такие темы — в особенности если у него есть собственные взгляды на природу посланника Яхве. Таким образом, он невольно становится обладателем не подлежащей обсуждению тайны, "белой вороной" в своем коллективе. Естественно, его reservatio mentalis (скрытое знание) в конечном счете делается известно окружающим — ведь мало кому удается лицемерить до конца своих дней. Но любой человек, пытающийся убить сразу двух зайцев — то есть оставаться в согласии со своей группой и в то же время стремиться к своей личностной цели, — становится невротиком. Современному "Иакову" пришлось бы скрывать от самого себя то обстоятельство, что ангел сильнее — а ведь это, несомненно, так, ибо нигде не говорится, что ангел также покинул поле битвы хромым.
Итак, человек, движимый собственным демоном и выходящий за пределы промежуточной стадии, вступает поистине в мир "незнаем, нехожен, девствен, недосягаем"[19], где нет дорожных указателей и безопасных приютов. Там нет и готовых предписаний по поводу того, как вести себя в непредвиденной ситуации — например, в случае конфликта долга, способного поставить человека на колени. Для большинства людей вылазки в область "ничейной земли" продолжаются до первых признаков такого конфликта; и почти никто не мешкает с отступлением. Я не могу осуждать человека, сразу же пускающегося в бегство; но я также не могу одобрить его желания видеть достоинство в собственной слабости и трусости. Поскольку мое презрение не способно причинить ему вреда, я могу спокойно сказать, что не вижу в подобной модели поведения ничего похвального.
Но если человек пытается разрешить конфликт долга на свой страх и риск и притом в присутствии беспрерывно наблюдающего за ним судьи, он легко может оказаться в изоляции. Ведь отныне в его жизни появляется настоящая, не подлежащая обсуждению тайна: он вовлечен в бесконечный внутренний судебный процесс, в котором сам же и является как адвокатом, так и безжалостным обвинителем, и никакой светский или духовный судья не сможет вернуть ему былое спокойствие. Впрочем, если бы он не был сыт по горло решениями этих судей, он никогда не оказался бы в ситуации конфликта. Конфликт, о котором идет речь, всегда предполагает повышенное чувство ответственности. Именно последнее не позволяет его носителю разделить решения коллектива. В его случае суд переносится во внутренний мир, где приговор выносится за закрытыми дверями.
После того, как это произошло, значение личностного начала резко и беспрецедентно возрастает. Это уже не просто хорошо известное и социально определенное "Я" человека; это также показатель его ценности для себя и других. Ничто не способствует росту сознания так эффективно, как это внутреннее столкновение противоположностей. Обвинение предъявляет совершенно неожиданные, непредвиденные факты, а защите приходится искать неизвестные доселе аргументы. В ходе этого процесса значительная часть внешнего мира проникает во внутренний, что приводит к обеднению или "облегчению" внешнего мира. С другой стороны, внутренний мир, возведенный в ранг трибунала для принятия этических решений, приобретает дополнительную весомость. Некогда однозначное "Я" утрачивает прерогативу быть только прокурором; оно должно овладеть также ролью защитника. "Я" становится амбивалентным, оно оказывается между молотом и наковальней. Оно отдает себе отчет в том, что находится в подчинении у некоей высшей полярности.
Не каждый конфликт долга разрешим; возможно, конфликты такого рода не "разрешаются" вовсе, хотя могут обсуждаться чуть ли не до Судного Дня. Просто-напросто рано или поздно принимается какое-то решение. Практическая жизнь не терпит вечного противоречия. Но ни противоположности, ни противоречия не исчезают — даже если им случается отступить под давлением того или иного импульса к действию. Они постоянно угрожают единству личности и вновь и вновь улавливают жизнь в свои сети.
Догадываясь о грозящих опасностях и болезненных переживаниях, человек вполне может предпочесть "остаться дома", то есть не покидать безопасного загона и теплого кокона — ибо только они обеспечивают защиту от внутренних потрясений. Те, кто не обязан покинуть своих родителей, явно чувствуют себя с ними в большей безопасности. Но не меньшее число людей оказывается вытолкнуто на дорогу, ведущую к индивидуации. По прошествии очень недолгого времени эти люди бывают вынуждены узнать все "да" и "нет" человеческой природы.
Любая энергия имеет своим источником взаимодействие противоположностей; точно так же и душа обладает собственной внутренней полярностью, без которой она нежизнеспособна (что в свое время понял Гераклит). Как теоретически, так и практически не вызывает сомнений, что полярность присуща всему живому. Этой силе противостоит только хрупкое единство "Я", чье многовековое становление оказалось возможно благодаря бесчисленным защитным мерам. Самим своим существованием "Я", по всей видимости, обязано тому, что противоположности стремятся к равновесию. Это происходит в процессе энергетического обмена между жаром и холодом, высоким и низким и т. д. Энергия, питающая сознательную психи, энергия эта принадлежит сфере бессознательного. По мере приближения к сфере сознания она проецируется прежде всего в виде фигур наподобие маны, богов, демонов и т. п.; нуминозность этих сверхъестественных фигур служит жизненно важным источником энергии до тех пор, пока они остаются приемлемыми с точки зрения оценочной функции сознания. Но по мере того, как они увядают и утрачивают силу, человеческое "Я" — то есть эмпирический человек как таковой — оказывается в двусмысленном положении: "Я" не только вступает во владение этим источником энергии, но и всецело оказывается в его власти. С одной стороны, "Я" стремится подчинить эту энергию себе, овладеть ею и даже воображает, что это ему удалось; с другой же стороны энергия овладевает им.
Такая гротескная ситуация может возникнуть, конечно же, только тогда, когда сознание рассматривается как единственная форма существования психической субстанции. В этом случае никакие возвратные проекции не в силах предотвратить психическую инфляцию. Но стоит признать существование бессознательной психической субстанции, как содержание проекции получает шанс быть воспринятым во врожденных, предшествующих сознанию инстинктивных формах. В итоге их объективность и автономность сохраняются, и инфляции удается избежать. Архетипы, существующие прежде сознания и обусловливающие его структуру, обнаруживают себя в своей истинной функции, то есть как априорные структурные формы содержания сознания. Они ни в коей мере не являются вещами в себе; они скорее представляют собой формы восприятия и понимания. Естественно, природой восприятия управляют не только архетипы. Они ответственны лишь за коллективную составляющую восприятия. Будучи атрибутами инстинкта, они разделяют с ним его динамическую природу и, следовательно, обладают специфической энергией, которая порождает или подталкивает определенные поведенческие формы или импульсы; иначе говоря, при определенных условиях они могут наделяться всеохватывающей или всезахватывающей силой (нуминозность!). Следовательно, представление об архетипах как о "демоническом" начале находится в полном соответствии с их истинной природой.
Человек, склонный верить в то, что формулировки подобного рода вносят изменения в самое природу вещей, грешит излишней доверчивостью к словам. Факты не меняются в зависимости от того, как мы их называем. Любая перемена названий действует только на нас самих. Если кто-то понимает "Бога" как "чистое Ничто", это не имеет никакого отношения к высшему, всеподчиняющему началу как факту. Мы захвачены так же, как и прежде; переименование ничего не отняло от реальности. Переименование, осуществляемое с намерением подвергнуть отрицанию то, что переименовывается, порождает в нас ложное отношение к действительности. С другой стороны, предлагая для непознаваемого наименование с позитивным оттенком, мы совершаем благое дело, поскольку вводим это непознаваемое в сферу нашего позитивного отношения. Так, говоря о "Боге" как "архетипе", мы ничего не говорим о его истинной природе, но даем понять, что "Бог" уже занял место в той части нашей души, которая предсуществует сознанию и, соответственно, не может рассматриваться как изобретение сознательной мысли. Мы не дистанцируемся от Него и не устраняем Его; напротив, мы приближаемся к возможности пережить Его на собственном опыте. Последнее обстоятельство само по себе отнюдь не маловажно: ведь то, чего не удается пережить, может легко подпасть под подозрение как нечто мнимое. Это подозрение настолько соблазнительно, что так называемые верующие видят в моих попытках реконструкции первобытной бессознательной души атеизм или гностицизм, но отнюдь не психическую реальность бессознательного. Если бессознательное существует, оно должно состоять из ранних стадий развития нашей сознательной психической субстанции. Утверждение, будто человек во всей своей славе был сотворен на шестой день Творения, представляется слишком упрощенным и архаичным, чтобы удовлетворить нас. Человек как биологический организм — плод длительной эволюции; относительно этого ныне, кажется, существует всеобщее согласие. Что же касается психической субстанции, то здесь продолжают царить архаические представления: у психической субстанции нет предшественников, она представляет собой tabula rasa ("чистую доску"), рождается каждый раз заново вместе с человеком и есть только то, чем считает себя сама.
Как филогенетически, так и онтогенетически сознание представляет собой вторичный феномен. Настало, наконец, время осознать этот очевидный факт. Психическая система не отличается от тела в том смысле, что оба они имеют анатомическую предысторию, растянувшуюся на миллионы лет. Тело современного человека в любой своей части репрезентирует итог этой эволюции и обнаруживает следы ее прежних стадий; то же самое можно сказать и о психической субстанции. Первоначальная "животная" стадия развития сознания, кажущаяся нам все еще недифференцированной и бессознательной, свойственна также и новорожденному. Психическая субстанция ребенка на предсознательной стадии ее развития может считаться чем угодно, но только не tabula rasa; в ней отчетливым образом преформирована будущая личность, и к тому же она наделена всеми специфически человеческими инстинктами, равно как и априорными основами высших психических функций.
Таков сложный фундамент, на котором вырастает и в течение всей жизни индивида поддерживается его "Я". Стоит этому фундаменту перестать функционировать, как наступает застой, а за ним — смерть. Его жизнеспособность и реальность имеют первостепенное значение. По сравнению с ним даже внешний мир второстепенен: ведь что может значить мир, если отсутствует эндогенный импульс для того, чтобы понять его и найти в нем свое место? Никакая сознательная воля не заменит жизненного инстинкта. Последний является нам изнутри, как некий императив, и называя его — согласно обыкновению, установившемуся с незапамятных времен — нашим личным "демоном", мы более или менее адекватно выражаем психологическую ситуацию. Если же, пытаясь более точно определить ту точку, в которой "демон" захватывает нас, мы прибегаем к понятию "архетип", это не приводит к отмене или упразднению прежних понятий, а лишь приближает нас к источнику жизни.
Кажется совершенно естественным, что я как психиатр (врачеватель души) должен придерживаться именно такого взгляда: ведь я озабочен прежде всего тем, чтобы вернуть пациенту его здоровый психический фундамент. Я знаю, что осуществление этой задачи требует больших и разнообразных познаний. Без этого в медицине делать нечего. Успехи медицины состоят не в том, что ей удалось открыть секрет здоровья и, соответственно, упростить свои методы. Напротив, медицина выросла в науку исключительной степени сложности, и этим она не в последнюю очередь обязана заимствованиям из самых различных сфер. Я не стремлюсь внести вклад в другие дисциплины; я только пытаюсь использовать их багаж для нужд моей собственной науки. Естественно, я считаю своим долгом давать широкую информацию об этих своих попытках и их последствиях. Многие открытия делаются благодаря тому, что результаты, полученные в одной области науки, находят практическое применение в иной области. Если бы рентгеновские лучи остались достоянием одной только физики и не вошли в медицинский обиход, мы знали бы намного меньше. С другой стороны, опасные последствия лучевой терапии представляют интерес для врача, но не для физика, использующего радиацию совершенно иным способом и для иных целей. Физик не станет обвинять врача во вторжении на свою суверенную территорию, если тот укажет на некоторые вредные или целебные свойства невидимых лучей.
Если я использую в психотерапии открытия и идеи из области истории или богословия, они, естественно, предстают в ином свете и влекут за собой иные выводы; излишне говорить, что в рамках исходных дисциплин те же открытия и идеи служат совершенно иным целям.
Обобщим сказанное. Тот факт, что в основе динамики души лежит некая полярность, означает перенос проблемы противоположностей, со всеми сопутствующими ей религиозными и философскими аспектами, в плоскость психологического обсуждения. При этом аспекты, о которых идет речь, утрачивают былую автономность; иначе и не может быть, поскольку они рассматриваются уже не под углом зрения религиозной или философской истины, а исследуются на предмет своей психологической значимости и обоснованности. Мы можем отвлечься от их притязания быть независимыми истинами и указать, что с эмпирической — то есть с естественнонаучной — точки зрения они суть прежде всего психические явления. Данное обстоятельство кажется мне бесспорным. То, что они претендуют на собственную значимость, не противоречит психологическому подходу, который не только не отбрасывает подобную претензию как необоснованную, но проявляет к ней особое внимание. В психологии недопустимы "чисто религиозные" или "чисто философские" суждения — даже несмотря на то, что мне и другим представителям моей профессии очень часто (особенно от богословов) приходится слышать упрек в "чистой психологичности".
Любые мыслимые утверждения делаются психической субстанцией. Помимо прочего, она является динамическим процессом, основывающимся на антитезах, на энергетическом обмене между двумя полюсами. Известно общее логическое правило: "не умножай сущности без необходимости". Значит, поскольку интерпретация в энергетических терминах доказала свою объяснительную ценность в естественных науках, мы должны ограничиться ею также и в области психологии. Не существует сколько-нибудь надежно установленных фактов, которые могли бы побудить нас изменить нашу точку зрения; более того, антитетическая или биполярная природа психической субстанции и ее содержания подтверждается всем опытом психологической науки.
Итак, если энергетическая концепция психической субстанции верна, все утверждения, которые стремятся выйти за пределы, установленные ее антитетической природой (например, утверждения о метафизической действительности), должны рассматриваться как парадоксальные. Только при этом условии они могут притязать на какую-либо значимость.
Психическая субстанция не может выйти за свои пределы. Это значит, что она не способна постулировать какие бы то ни было абсолютные истины, ибо ее антитетическая (биполярная) природа предопределяет относительность любых выдвигаемых ею утверждений. При любой попытке выдвинуть абсолютную истину — скажем, "вечная сущность есть движение" или "вечная сущность есть Одно" — психическая субстанция непременно впадает в одну из внутренне присущих ей антитез: ведь процитированные утверждения вполне можно было бы заменить на: "вечная сущность есть покой" или "вечная сущность есть Все". Любая односторонность способствует дезинтеграции психической субстанции и утрате ею способности к познанию. Психическая субстанция становится нерефлектирующей (поскольку не становящейся предметом рефлексии) последовательностью душевных состояний, каждое из которых стремится к оправданию и обоснованию самого себя, ибо не видит (или еще не видит) других, смежных состояний.
Говоря все это, мы, конечно же, не выдвигаем оценочного суждения, а лишь указываем на зыбкость существующих пределов. Это и вправду неизбежно, ибо, как говорил Гераклит, "все течет". За тезисом следует антитезис, а в промежутке между ними рождается третий фактор, лизис, который прежде не был заметен. Таким образом, психическая субстанция еще раз демонстрирует свою антитетическую природу, отнюдь не выходя при этом за свои пределы.
Обрисовывая ограниченность психической субстанции, я не хочу сказать, что существует только она, и ничего сверх нее. Просто когда речь идет о восприятии и познании, мы не способны видеть по ту сторону психической субстанции. Наука молчаливо подразумевает существование внепсихических, трансцендентных объектов. Но науке известно также, насколько сложно уловить истинную природу объекта — особенно если орган восприятия отсутствует или не функционирует, и если соответствующих форм мышления не существует или их еще только предстоит создать. В тех случаях, когда наличие действительного объекта не может быть подтверждено ни нашими органами чувств, ни искусственными средствами, созданными для усиления их восприимчивости, возникают многочисленные осложнения, побуждающие человека отказать данному объекту в реальном существовании. Я никогда не делал подобных поспешных выводов, поскольку никогда не был склонен полагать, что наши органы чувств способны к восприятию любых форм бытия. Я даже рискнул выдвинуть постулат, что феномен архетипических образов (то есть феномен самой что ни на есть психической природы) может быть основан на психоидном фундаменте — иначе говоря, лишь отчасти на психической, а в остальном, возможно, на совершенно иной форме бытия. Вследствие отсутствия эмпирических данных я не знаю и не понимаю этих форм бытия — форм, которые обычно называют "духовными". С научной точки зрения не имеет значения, во что я в этой связи верю. Я должен только смириться с собственным незнанием. Но поскольку архетипы воздействуют на меня, они для меня действительны — даже при том, что я не знаю их истинной природы. Сказанное относится, конечно, не только к архетипам, но и к природе психической субстанции в целом. Что бы она ни свидетельствовала о себе, она не может выйти за рамки самой себя. Вся совокупность наших понятий, равно как и все, что могло бы войти в круг наших понятий, всецело принадлежит миру психического; значит, мы безнадежно замкнуты в рамках этого мира. Тем не менее, мы вполне можем предполагать, что по ту сторону этих рамок существует не понятый нами абсолютный объект, который оказывает на нас воздействие; подобная гипотеза выглядит более или менее убедительно даже -— а может быть и особенно -— в отношении тех психических явлений, о которых не существует проверяемых свидетельств. Утверждения о возможности или невозможности того или иного явления чего-то стоят только в специализированных областях науки; вне последних они представляют собой не более чем предположения, продиктованные человеческой самонадеянностью.
Объективный подход требует избегать необоснованных суждений; но в некоторых случаях это сделать не удается. Обоснование таких суждений носит психодинамический характер и обычно считается субъективным, сугубо личным. Но не следует впадать в ошибку и смешивать суждения, действительно принадлежащие отдельному человеку и продиктованные совершенно личными мотивами, с теми, что носят более общий характер и порождаются присущей коллективу динамической моделью. В последнем случае суждение должно считаться не субъективным, а психологически объективным как раз потому, что у неопределенного количества индивидов срабатывает некий внутренний импульс, побуждающий их говорить одно и то же или придавать какому-либо одному воззрению статус жизненно важной ценности. Поскольку архетип — это не пассивная форма, а реальное, наделенное особой энергией начало, он может с успехом рассматриваться как causa efficiens (действующая причина) и субъект суждений такого рода. Иными словами, суждения высказываются не личностью как таковой, а говорящим через нее архетипом. Если они замалчиваются или недооцениваются, психические расстройства не заставляют себя ждать; свидетельством тому — опыт медицины и повседневное знание. Психические расстройства возникают либо как невротические симптомы, либо — в случае лиц, не подверженных неврозу — как коллективные галлюцинации или бредовые идеи.
Архетипические суждения основываются на инстинктивной предрасположенности и не имеют ничего общего с разумом; они не могут быть ни рационально обоснованы, ни опровергнуты рациональными аргументами. Они всегда были частью картины мира — "коллективными представлениями" (representations collestives), как их правильно назвал Леви-Брюль[20]. Конечно, "Я" и его воля играют в жизни человека большую роль; но воля "Я" в высшей степени чувствительна к воздействию со стороны автономных и нуминозных архетипических процессов — воздействию, пути которого обычно остаются для "Я" неизвестными. Практические соображения, касающиеся архетипических процессов, составляют сущность религии — в той мере, в какой о религии вообще можно говорить в терминах психологии.
3
Здесь я не могу не обратить внимания на то обстоятельство, что помимо сферы рефлексии существует столь же (если не более) обширная область, где рациональному пониманию и рациональным представлениям совершенно нечего делать. Речь идет о сфере Эроса. В классические времена, когда подобные вещи еще понимались правильно, Эрос почитался богом, чья божественность выходит за рамки человеческого, и который по этой причине не может быть ни постигнут, ни изображен в какой бы то ни было форме. Подобно многим своим предшественникам, я также мог бы попытаться найти подход к этому демону, чья область деятельности охватывает бесконечные пространства небес и мрачные ущелья ада; но я не решаюсь взяться за поиск языка, способного выразить непредсказуемые парадоксы любви. Эрос — это "творец Космоса" (kosmogonos), сочетающий в одном лице отца и мать любого высшего сознания. Мне иногда кажется, что слова Павла: "Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий"[21] — это первейшее условие любого познания и квинтэссенция самого божества. Как бы ни интерпретировали ученые люди выражение "Бог есть любовь", оно утверждает суть божества как complexio oppositorium.
В своем врачебном опыте, равно как и в личной жизни, я многократно сталкивался с таинством любви и никогда не мог объяснить, что же оно собой представляет. Подобно Иову, я обязан был сказать: "Руку мою полагаю на уста мои. Однажды я говорил, — теперь отвечать не буду"[22]. В таинстве любви сосредоточены величайшее и малейшее, отдаленнейшее и ближайшее, высочайшее и глубочайшее, и мы не можем говорить об одной из сторон, умалчивая о противоположной. Этот парадокс не может быть выражен ни на одном языке. Никакое слово не в состоянии охватить целого. Говорить же о частичных аспектах — либо недостаточно, либо избыточно: ведь только целое имеет смысл. Любовь "все покрывает" и "все переносит"[23]. В этих словах сказано все, что должно быть сказано: к ним уже нечего добавить. В самом глубинном смысле мы являемся жертвами и орудиями космогонической "Любви". Я ставлю это слово в кавычки, чтобы показать, что я не имею в виду содержащихся в нем оттенков желания, предпочтения, благорасположения, вожделения и т. п., а указываю на нечто, превосходящее личность и представляющее собой единое и неделимое целое. Будучи сам частью, человек не способен охватить целое. Он подчинен целому. Он может соглашаться с ним или бунтовать против него; но он всегда оказывается захвачен и поглощен им. Он зависит от него и поддерживается им. Любовь -— это его бесконечный свет и бесконечная тьма. "Любовь никогда не кончается" - — независимо от того, говорит ли человек "языками ангельскими"[24] или с научной точностью прослеживает жизнь клетки вплоть до ее глубочайшего истока. Человек может придумывать для любви какие угодно названия — но это будет только бесконечный самообман. Если же у него есть хотя бы капелька мудрости, он отбросит ненужные попытки и назовет ignotus per ignotum, неведомое именем еще более неведомого — то есть именем Бога. Таким образом он признает свою подчиненность, свое несовершенство, свою зависимость; и в то же время он засвидетельствует свободу своего выбора между истиной и заблуждением.