Когда невинность лишается своих
титулованных привилегий,
она превращается в дух
дьявола.
Гротстейн, 1984: 211
В этой и последующих главах я представлю читателю ряд клинических виньеток и теоретический комментарий к ним для того, чтобы осветить феноменологию "демонической" фигуры, с появлением которой я неоднократно сталкивался в бессознательном материале пациентов, перенесших в раннем детстве психическую травму.
Слово "демонический" (daimonic) происходит от греческого слова daiomai, которое означает "делить", и я бы связал его с состояниями разделенного сознания, подобных тем, что проявляются в оговорках, ошибках внимания, или в других видах прорывов содержаний из сферы бытия, которую мы называем "бессознательное" (см. von Franz, 1980a). В самом деле, именно разделение внутреннего мира, по-видимому, является функцией этой фигуры. Юнг в этом случае использует слово "диссоциация", и наш "демон" выступает как персонификация диссоциативных защит психики, в тех случаях, когда ранняя психическая травма сделала интеграцию психики невозможной.
Я лучше опишу предмет моего изложения, если поделюсь с читателем тем, как я заинтересовался этой темой. За последние двадцать пять лет клинической практики довольно много пациентов, проходивших у меня анализ, после начального периода, характеризовавшегося личностным ростом и улучшением состояния, достигали своего рода плато. Казалось, что в их терапии нет прогресса, и вместо улучшения в ходе лечения они как будто застревали в "компульсивном повторении" ранних паттернов поведения, испытывая чувства поражения и безнадежности. Это были индивиды, которых можно было бы назвать "шизоидами". Имея в виду то, что травматические переживания, испытанные ими в детстве, были слишком интенсивными для их чувствительности и направили их дальнейшее развитие внутрь. Внутренний мир, в который они так часто уходили, был детским миром, и он, отличаясь богатством фантазии, нес на себе печать тоски и меланхолии. Такие пациенты, находясь в этом, похожем на музей "убежище невинности", цеплялись за остатки своих детских магических переживаний, которые хотя поддерживали их, но не развивались вместе с другими частями личности. Несмотря на то, что их приход в терапию был продиктован настоятельной необходимостью, на самом деле они не хотели взрослеть или изменяться настолько, чтобы это действительно удовлетворяло их потребности. Выражаясь более точно, некоторая их часть хотела изменений, но другая, более сильная, сопротивлялась этим изменениям. Они были разделены внутри себя.
В большинстве случаев эти пациенты были чрезвычайно умными и чувствительными, страдающими, во многом, из-за этой чрезвычайной чувствительности и от эмоциональной травмы, которую они пережили в раннем детстве. Все они в детстве преждевременно стали самостоятельными, не имея подлинных отношений со своими родителями в период взросления и заботясь о себе в коконе своих фантазий. Они были склонны рассматривать себя в качестве жертвы агрессии со стороны других людей и были не в состоянии мобилизовать силы для эффективного отстаивания самих себя, когда наступала потребность в самозащите или индивидуации. Часто за непроницаемым фасадом их самодостаточности скрывалось тайное пристрастие, которого они стыдились. Тогда в процессе психотерапии они обнаруживали, что им трудно отказаться от своей защитной самодостаточности и позволить себе зависеть от реального человека.
Постепенно, по мере того как я анализировал сны этих пациентов, мне становилось ясно, что они находились в плену некой внутренней фигуры, которая ревностно охраняла их от внешнего мира и, в то же время, безжалостно атаковала их, подвергая жесткой, неоправданной критике. Более того, эта внутренняя фигура представляла собой такую мощную "силу", что термин "демоническая" вполне подходил для ее характеристики. Порой, во снах моих пациентов, эта внутренняя демоническая фигура неистово разделяла их внутренний мир на части, активно атакуя эго сновидца или те "невинные" части "я", с которыми идентифицировалось эго. В других случаях казалось, что ее целью была инкапсуляция некой хрупкой, уязвимой части пациента, безжалостная изоляция ее от контакта с реальностью для того, чтобы предохранить от повторного насилия. Иногда же демоническое существо являлось в виде ангела-хранителя, оберегающего и защищающего детскую часть "я" изнутри, стыдливо укрывая ее от внешнего мира. Это существо могло быть как защитником, так и преследователем, периодически изменяя свое обличье.
Дело усложняется тем, что эта двойственная фигура обычно появляется в "тандеме", по выражению Джеймса Хиллмана (Hillman, 1983),— в паре с внутренним ребенком или другим более беспомощным или уязвимым "партнером". У этого невинного "ребенка", в свою очередь, также присутствует двойной аспект. Порой он является "плохим" и "заслуживает" наказания, в другой же раз он выглядит "хорошим" и получает защиту.
Вообще говоря, эти двойные имаго, образуя вместе внутреннюю "структуру", и составляют то, что я называю архетипической системой самосохранения. Как я надеюсь продемонстрировать на страницах этой книги, у нас есть основания полагать, что эта структура представляет собой универсальную внутреннюю "систему" психики, чья роль, по-видимому, состоит в защите и сохранении неприкосновенного личностного духа, находящегося в сердцевине "истинного я" индивида.
Затем я заинтересовался следующим вопросом: "Каким образом организованы в бессознательном фигуры Хранителей в этой "системе" и их "Клиентов" — беззащитных детей? Из каких источников проистекает их ужасающая власть, которую они имеют над благонамеренным эго пациента?"
Уход из травмирующей ситуации является нормальной реакцией психики на травматическое переживание. В том случае, когда избежать травмирующей ситуации невозможно, какая-то часть "я" должна быть удалена, но для того, чтобы это случилось, обычно интегрированное эго должно быть разделено на фрагменты или диссоциировано. Диссоциация является нормальной частью защит психики от потенциального ущерба травматического воздействия, как это было продемонстрировано Юнгом много лет назад в его экспериментах с использованием теста словесных ассоциаций (Jung, 1904). Диссоциация является своего рода трюком, который психика разыгрывает над самой собой. Жизнь может продолжаться благодаря уловке, в результате которой непереносимые переживания разделяются и распределяются по различным отделам психики и тела, главным образом, переводятся в "бессознательные" аспекты психики и тела. Это означает, что появляется препятствие интеграции обычно единых элементов сознания (например, когнитивных процессов, аффектов, ощущений, воображения). Переживание, само по себе, становится прерывистым. Процесс воображения может быть отделенным от аффекта, либо и аффект и образ могут быть диссоциированы от осознанного знания. Время от времени вспыхивают отдельные воспоминания, во время которых переживаются ощущения, которые, на первый взгляд, никак не связаны с поведенческим контекстом. В памяти индивида, чья жизнь была нарушена травматическим событием, появляются провалы, для него становится невозможной вербализация, создание полноценного рассказа о том, что с ним произошло.
Диссоциация как психологический защитный механизм позволяет человеку, пережившему невыносимую боль, участвовать во внешней жизни, но за счет больших внутренних затрат. Внешнее травматическое событие прекращается, и связанные с ним потрясения могут быть забыты, однако психологические последствия продолжают переполнять внутренний мир, и это происходит, как показал Юнг, в виде определенных образов, которые образуют кластер вокруг сильного аффекта, названного Юнгом "чувственно окрашенным комплексом". Эти комплексы имеют тенденцию вести себя автономно, как пугающие "существа", населяющие внутренний мир; они представлены в снах в образах атакующих "врагов", ужасных злобных зверей, и т. п. В своем единственном эссе, полностью посвященном травме, Юнг писал:
Травматический комплекс вызывает диссоциацию психического. Сам комплекс оказывается вне волевого контроля и по этой причине обладает качеством психической автономии. Собственно, такая автономия заключается во власти комплекса проявлять себя независимо от воли индивида и даже противоположно его сознательным тенденциям: утверждать себя тираническим образом над сознательным разумом. Взрыв аффекта — это полное вторжение парциальной личности, которая обрушивается на индивида подобно врагу или дикому животному. Мне довольно часто приходилось наблюдать, как типичный травматический аффект иллюстрировался в сновидениях в виде дикого и опасного животного — впечатляющее изображение автономной природы, отщепленной от сознания.
Jung, 1928 a: par. 266-7 f
Юнг К.Г. Практика психотерапии. СПб.—М.: Университетская книга— ACT, 1998, с. 146.
Природа и функционирование диссоциативных механизмов, ответственных за образование комплексов, были не вполне ясными для Юнга в его ранних исследованиях. Однако последующее изучение пациентов, страдающих так называемыми "диссоциативными расстройствами", показало, что этот процесс, посредством которого между различными частями психики разрываются связи и части "расходятся" прочь друг от друга, не является пассивным и доброкачественным. Напротив, диссоциация, по-видимому, в значительной степени связана с агрессией. Диссоциация сопряжена, как представляется, с активной атакой одной части психики на другую ее часть, словно нормальные интегративные тенденции психики насильственным образом прерываются. Этот факт странным образом ускользнул от внимания Юнга. Несмотря на его понимание того, что травматический аффект может проявляться в сновидениях в образе "дикого зверя", он не включил яростный аффект в свое понимание примитивных защит психики. Современный психоанализ признает, что примитивные защиты присутствуют в том случае, когда внутренний мир наводнен агрессией. Выражаясь точнее, мы теперь знаем, что источник энергии для диссоциации находится в этой агрессии.
Содержание сновидений из приведенных ниже случаев иллюстрирует аутоагрессивную природу диссоциативных процессов. По-видимому, в психотерапии пациентов, страдающих от психической травмы, некая интрапсихическая фигура или "сила", представленная в образах снов, яростно вмешивается в процесс излечения и диссоциирует психику именно в том случае, когда непереносимое (травматическое) переживание детства или нечто сходное в отношениях переноса начинает прорываться в сознание. Кажется, что дьявольское намерение этой фигуры состоит в том, чтобы, отделяя, охранять эго сновидца от переживания "немыслимого" аффекта, связанного с травмой. Например, в приведенных ниже случаях эта фигура отсекает голову сновидицы топором, стреляет из ружья в лицо женщине, кормит беспомощное животное битым стеклом, заманивает сновидицу в ловушку в дьявольском "госпитале". Эти действия, по-видимому, дробят на фрагменты аффективное переживание пациента для того, чтобы рассеять осознание боли, которое появилось или вот-вот появится. В сущности, дьявольская фигура травмирует внутренний объектный мир для того, чтобы предотвратить повторное переживание травмы во внешнем мире. Если это утверждение правильно, то оно означает, что травматогенное имаго преследует психику пациента, управляя диссоциативным процессом. Это напоминает одно из ранних предположений Юнга о том, что "в сущности, фантазии могут быть такими же травматичными, как и реальное травматическое событие" (Jung, 1912а:par. 217). Другими словами, психопатологические последствия травмы в полной мере обусловлены, с одной стороны, внешним событием, а с другой — психологическим фактором. Внешнее травматическое событие само по себе не расщепляет психику. Внутренний психологический посредник, вызванный травмой, совершает расщепление.
Я не скоро забуду мой первый случай, когда все эти соображения впервые стали брезжить передо мной. Моей пациенткой была молодая женщина, художница, которая, как выяснилось в ходе дальнейшего лечения, неоднократно была жертвой физического и сексуального насилия со стороны своего сильно пьющего отца. Он был ее единственным оставшимся в живых родителем, и она, будучи маленькой девочкой, глубоко его любила. На первую встречу с психотерапевтом эта женщина приехала на мотоцикле, одетая в черный кожаный костюм; весь час она саркастически рассуждала по поводу соседки по комнате, недавно вышедшей замуж и родившей ребенка. Ее отношение к другим людям было высокомерным, к жизни вообще — циничным; она была в высшей степени защищена от признания своей личной боли. Самое большее, что она смогла признать в качестве собственных трудностей,— это был целый пучок психосоматических проблем: хронические боли в спине, нерегулируемые судороги перед наступлением менструаций, приступы астмы, повторяющиеся приступы, похожие на симптомы эпилепсии, когда она полностью "выключалась" на несколько минут. Все это сильно пугало ее и заставляло искать помощи. Ее одолевало болезненное чувство, будто бы она — живой мертвец. Ее захлестывала ярость, которая стояла за образами унижения и расчленения. Эти образы ампутированных, отрубленных рук, ладоней и голов все время появлялись в ее работах и пугали всех зрителей, кроме нее самой.
Сон, который я привожу ниже, приснился ей приблизительно через год после начала терапии, сразу же после сеанса, на котором впервые эта, казавшаяся такой самодостаточной, пациентка допустила переживание себя маленькой и уязвимой, реагируя таким образом на мой предстоящий отъезд в летний отпуск.
В момент, когда ее самоконтроль несколько ослаб, она неохотно призналась, с кокетливой улыбкой девочки-подростка, что она будет скучать по мне и по своему терапевтическому часу. В эту ночь, после того как она написала мне длинное письмо, в котором сообщала, что не может больше продолжать лечение (!), потому что она становится "слишком зависимой", ей приснился сон.
Я нахожусь в своей комнате, я лежу в кровати. Неожиданно я осознаю, что забыла запереть дверь в свою квартиру. Я слышу, как кто-то поднимается по лестничному маршу, подходит к двери моей квартиры и входит в нее. Я слышу шаги, приближающиеся к двери моей комнаты... дверь открывается. В комнату входит очень высокий человек с белым лицом привидения, на котором вместо глаз — черные дыры, в его руках топор. Он поднимает свой топор над моей шеей и опускает его!.. В ужасе я просыпаюсь.
За образом обезглавливания в этом сне мы находим намеренное расщепление тела и души: шея, олицетворяющая интегрирующую и соединяющую связь между ними, вот-вот будет разрублена. Комната, в которой разворачивается сюжет сна,— это спальня пациентки в квартире, которую она снимает вместе со своей подругой. Пациентка боится темноты, поэтому обычно она всегда запирает свою спальню на два замка, перед тем как лечь спать. Незапертая дверь во сне — это дверь, ведущая в квартиру, эту дверь пациентка также компульсивно проверяет всякий раз, когда она остается дома одна. По-видимому, человек из сна, похожий на привидение, входит в эти двери так же, как когда-то ее отец, имевший неограниченный доступ в ее комнату, в которой она спала, и к ее телу. Когда моей пациентке было всего лишь 8 лет, она часто слышала его шаги, приближавшиеся к ее комнате, предвещавшие его появление и сексуальное насилие, которое он регулярно совершал над ней.
Очевидно, что ее "забывчивость" относительно незапертых дверей во сне соответствует эпизоду предшествующего терапевтического часа, когда в переносе проявились ее потребности, и образовалась брешь в обычных защитах эго пациентки. Через эту брешь проник некий "дух смерти", образ невыразимого ужаса — человек-призрак с черными провалами вместо глаз. Пациентка признала, что этот сон был одним из вариантов повторяющегося кошмара, который снился ей с детских лет и в котором она подвергалась нападению несущих угрозу фигур. Однако меня особенно заинтересовало, почему эта ужасная фигура появилась в ее сне именно в эту ночь, последовавшую за сеансом, на котором она почувствовала себя эмоционально открытой и уязвимой в отношениях со мной и в своей терапии.
Исходя из нашей основной гипотезы о функции системы самосохранения, объяснение представляется довольно очевидным. По-видимому, некая часть психики пациентки ("человек-призрак") восприняла переживание уязвимости как чрезвычайно угрожающее в тот момент, когда пациентка позволила проявиться чувствам зависимости на предыдущем сеансе. Угроза состояла в повторном переживании невыносимой боли, которая сопутствовала травматическому отвержению потребности пациентки во внешнем объекте (ее отце). Другими словами, чувства, так неожиданно появившиеся у пациентки по отношению ко мне, были ассоциативно связаны с ее детскими травматическими переживаниями, невыносимыми страданиями и отчаянием любви к человеку, который истязал и насиловал ее. Осознание "любви" и потребности, ассоциативно связанных с немыслимым отчаянием ее детства, вызвало неодолимую тревогу, которая, в свою очередь, актуализировала ее диссоциативные защиты. Таким образом, она "отщепила" эти чувства и оставила терапию! Этот поведенческий паттерн "расщепления" в дальнейшем был представлен в ее сне в образе топора, при помощи которого убийственная фигура человека-призрака готовилась обрушиться на связь между ее телом (хранившим воспоминания о травматическом опыте) и ее разумом. Следовательно, образ человека с топором представлял сопротивление пациентки переживанию чувства зависимости и, возможно, слабости и уязвимости вообще. Этот образ, с моей точки зрения, представляет "вторую линию" защиты, которая задействуется, когда обычных защит эго оказывается недостаточно и уровень тревоги становится слишком высоким. Как воистину демоническая фигура, он отсекает ее от телесного, чувственного "я", связанного с внешним миром, для того, чтобы удержать в преследующем "разуме", где он имел бы полный контроль над ее нереализованным личностным духом. Такова превратная "выгода", к которой стремится система самосохранения в ситуации, когда сердце жертвы много раз было разбито ранней травмой.
На протяжении многих лет работы я пришел к выводу, что во внутреннем мире пациентов, перенесших травму, с большой долей вероятности можно обнаружить такого рода персонификации самодеструкции и насилия, представленные в дьявольской форме (diabolized). В сновидениях пациентов, которых я анализировал в течение многих лет, дьявольский Трикстер совершал следующие действия: пытался отрубить голову сновидца при помощи топора, подвергал жестокому сексуальному насилию, превращал в камень домашних животных пациента, зарывал ребенка заживо в могилу, склонял к участию в садо-мазохистических сексуальных играх, заключал сновидца в концентрационный лагерь, подвергал пациента пыткам, ломая ему ноги в трех местах, стрелял из ружья в лицо красивой женщине, а также выполнял много других деструктивных действий, единственная цель которых, по-видимому, состояла в том, чтобы погрузить сновидческое эго пациента в состояние ужаса, тревоги и отчаяния.
Как мы можем истолковать это? По-видимому, невыносимые страдания, причиненные травматической ситуацией, которую пережили наши несчастные пациенты в раннем детстве, представляют для них проблему и в настоящем. Кажется, будто психика стремится увековечить травму в бессознательных фантазиях, переполняя пациента непрекращающейся тревогой, напряжением и ужасом — даже во сне. Однако что могло бы быть целью или "телосом" (telos) такого демонического самоистязания?
Один из ключей к пониманию мы можем получить, анализируя происхождение слова "дьявольский" (diabolical), которое образовано от греческих dia (раздельно, через, врозь, между) и ballon(бросать),— то есть глагол означает "разбрасывать, разделять". Отсюда дьявол, в общепринятом значении,— это тот, кто препятствует, разрушает или дезинтегрирует (диссоциация). Антонимом слова "дьявольское" является "символическое" (symbolic) — от греческого sym-ballon, что означает "сводить вместе". Нам известно, что процессы разделения и соединения составляют основу психической жизни и что, по-видимому, антагонистическая направленность этих процессов представляет собой пару противоположностей, оптимальный баланс которых характеризует гомеостатические процессы саморегуляции психики. Без "разделения" невозможна дифференциация, без "соединения" невозможной была бы синтетическая интеграция, приводящая к образованию более крупных и сложных систем. Областью особенной активности этих регуляционных процессов является переходная граница между психикой и внешней реальностью, которую можно сравнить с вратами, нуждающимися в охране. Тогда мы могли бы уподобить деятельность системы психической саморегуляции системе самосохранения, аналогичной биологической иммунной системе.
Подобно иммунной системе организма, взаимодополняющие процессы дезинтеграции/реинтеграции выполняют охранную функцию на границе между внутренним и внешним мирами, между внутренними системами сознания и бессознательного. Затрагивающие психику сильные потоки аффектов из внешних и внутренних источников должны быть переработаны при помощи процесса символизации, соотнесены с языковыми конструктами и интегрированы в повествовательную "идентичность" развивающегося ребенка.
Элементы переживания "не-я"("not-me")должны быть отделены от "я" (те) элементов, агрессивно отторгнуты (во внешнем мире) и безусловно подавлены (во внутреннем мире).
Мы могли бы представить реакцию на травму как нарушение естественного защитного процесса "иммунного реагирования". Почти повсеместно в литературе, посвященной психической травме, мы можем найти подтверждение тому, что ребенок, подвергшийся физическому или сексуальному насилию, не в состоянии мобилизовать агрессию для того, чтобы избавиться от пагубных, "плохих" или "не-я" элементов травматического опыта, подобных ненависти нашей юной художницы к своему отцу-насильнику. Ребенку трудно вынести чувство ненависти к любимому родителю, поэтому он идентифицируется с "хорошим" отцом, и посредством процесса, который Шандор Ференци (1933) назвал "идентификация с агрессором", ребенок принимает агрессию отца в свой внутренний мир и начинает ненавидеть себя и свои потребности.
Продолжая этот ход рассуждений при анализе нашего случая, мы видим, что по мере того, как чувство уязвимости, связанное с потребностями пациентки, проявилось в переносе, связь между телом и разумом была подвергнута атаке со стороны ее интроецированной ненависти (теперь усиленной архетипической энергией). Таким образом была предпринята попытка разрыва аффективных связей. Белолицый, безглазый "терминатор" представляет во внутреннем мире пациентки нечто большее, чем интроецированный образ отца. Этот образ отражает примитивную, архаичную, архетипическую фигуру, персонифицирующую ужасающую, разрушительную ярость, источник которой находится в коллективном бессознательном, представляя, таким образом, темную сторону Самости. Реальный отец мог послужить своего рода катализатором при образовании этой фигуры, принадлежащей внутренней сфере, однако ущерб, причиненный внутреннему миру пациентки, проистекает от ярости психики, обрушившейся на ее "я",— ярости, которую можно было бы уподобить неистовству Яхве древних иудеев. Именно исходя из этих соображений, Фрейд и Юнг были убеждены, что травматическое событие само по себе не может быть ответственно за расщепление психики. В конечном счете, наибольший ущерб причиняет именно внутренний, психологический фактор, о чем свидетельствует история "человека с топором".
Итак, почему же первобытная амбивалентная Самость, имеющая светлые и темные стороны, представляющая добро и зло, с таким постоянством появляется во внутреннем мире даже у тех пациентов, которые не пережили в полной мере физического или сексуального насилия? Ниже я привожу краткое описание того, как я, в свете моего клинического опыта с пациентами, похожими на нашу юную художницу с ее ужасающим внутренним миром, объясняю эту проблему с эволюционной точки зрения.
Мы должны принять, что во внутреннем мире маленьких детей боль, возбуждение или дискомфортные чувственные состояния быстро сменяются чувством комфорта, удовлетворения и безопасности таким образом, что постепенно выстраиваются два образа самого себя и внешнего объекта. Эти ранние репрезентации себя и объекта заключают в себе противоположные аффекты и имеют тенденцию образовывать полярные структуры. Один является "хорошим", другой — "плохим", один — любящим, другой — ненавидящим и так далее. По своим исходным характеристикам, аффекты являются примитивными, архаичными, подобными извержению вулкана. Они быстро рассеиваются или уступают место противоположному аффекту в зависимости от меняющихся условий окружающей среды. Негативные аффекты, связанные с агрессией, ведут к фрагментации психики (диссоциации), в то время как позитивные аффекты и состояние покоя, возникающие, когда мать адекватна в исполнении своей роли посредника между ребенком и внешним миром, интегрируют фрагменты психики и восстанавливают гомеостатический баланс.
В первые годы жизни ребенка механизмы, регулирующие его взаимодействие с окружающим миром и впоследствии развивающиеся в систему эго, целиком сосредоточены в материнском "я-объекте", функционирующем как некий внутренний орган, который служит для переработки (метаболизации) переживаний младенца. Посредством эмпатии мать чувствует возбуждение и тревогу младенца, поддерживает и успокаивает его, именует чувственные состояния и придает им форму, восстанавливая, таким образом, гомеостатический баланс. По мере того как это повторяется вновь и вновь в течение достаточно долгого времени, психика младенца становится все более дифференцированной, он начинает справляться со своими аффектами самостоятельно, то есть появляется эго, способное вынести сильные аффекты и выдержать конфликтующие эмоции. Однако до тех пор, пока этого не произошло, внутренние репрезентации себя и внешних объектов у младенца остаются расщепленными, архаичными и типичными (архетипическими). Архетипические внутренние объекты обладают качеством нуминозности, они подавляют и являются мифологичными. Они представлены в психике как антиномии или противоположности, которые постепенно объединяются в пары в сфере бессознательного, благостные и ужасающие одновременно; примером такой пары противоположностей служит образ Хорошей Матери, выступающей в "тандеме" с образом Ужасной Матери. Среди множества такого рода coincidenta oppositora* бессознательного можно выделить один центральный архетип, который, по-видимому, символизирует сам принцип единства среди всех антиномичных элементов психики и который задействован в динамике их "вулканической" активности. Этим центральным организующим элементом коллективной психики является, согласно терминологии Юнга, архетип Самости, обладающий как светлыми, так и темными сторонами. Этот архетип обладает свойством экстраординарной нуминозности, встреча с ним может быть сопряжена как со спасением, так и с гибелью, в зависимости от того, какой стороной Самость обращена к переживающему эго. Самость как "единство единств" символизирует образ Бога в человеческой душе, хотя Бог, воплощенный в Самости, является примитивным, mysterium tremendum**', божеством, подобно Яхве Ветхого завета, совмещающим в себе и любовь и ненависть. Целостная Самость не может быть актуализирована до тех пор, пока не развито эго, однако, если констелляция этого архетипа произошла, он становится своего рода "опорой, основанием" для эго и направляет эго в ритмичном процессе реализации врожденного потенциала личности индивида. Майкл Фордэм (Michael Fordham, 1976) назвал этот процесс "циклом деинтеграции/реинтеграции Самости".
* Совпадение противоположностей (лат.)
** Ужасающая тайна (лат.)
Нормальное, здоровое развитие ребенка определяется процессом гуманизации и постепенной интеграции архе-типических противоположностей, составляющих Самость, в ходе которого младенец, а позже маленький ребенок, научается справляться с переносимыми переживаниями фрустрации (или ненависти) в контексте достаточно благоприятных (но не идеальных) первичных отношений. В этом случае безжалостная агрессия ребенка не разрушает объект, и он может справиться с чувством вины, преодолеть, согласно Кляйн, "депрессивную позицию". Однако если ребенок пережил психическую травму, то есть был поставлен перед лицом непереносимых переживаний, связанных с объектным миром,— негативная сторона Самости остается архаичной, не персонифицированной. Внутренний мир остается под угрозой дьявольских, нечеловеческих фигур. Агрессивные, деструктивные энергии — изначально необходимые для адаптации во внешнем мире и для здоровой защиты от токсичных "не-я"-объектов —теперь направлены во внутренний мир. Эта ситуация чревата травматизацией теперь уже со стороны внутренних объектов, несмотря на то, что внешняя травматическая ситуация уже давно завершилась.
Теперь мы обратимся ко второму случаю, который иллюстрирует ситуацию внутренней травматизации.
Миссис Y, привлекательная, милая, профессионально состоявшаяся разведенная женщина, чуть старше 50 лет, искала помощи психоаналитика в связи с генерализованной депрессией и проблемами в отношениях. Проблема ее состояла в том, что некая часть ее самой была изолирована, не принимала участия в отношениях, и это вызывало у нее подспудное чувство одиночества. В ходе предыдущего курса терапии она узнала, что корни этой "шизоидной" проблемы спрятаны где-то глубоко в ее детстве, о котором у нее почти не было светлых, счастливых воспоминаний. Как следовало из ее рассказа о своей жизни, ситуацию в ее родительской семье можно было бы охарактеризовать как эмоциональную нищету на фоне материального сверхблагополучия и роскоши. Ее нарциссическая мать, симбиоти-чески привязанная к своему первенцу, трехлетнему сыну, страдающему серьезным заболеванием мозга, уделяла мало внимания пациентке или не уделяла вовсе — между ними почти никогда не было физического контакта, за исключением ситуаций формального выражения чувств и обучения правилам гигиены. Младшая сестра пациентки родилась, когда ей было 2 года. Как бы там ни было, эмоциональная жизнь миссис Y, среднего ребенка в этой семье, восполнялась в отношениях с непрерывно сменявшимися няньками и воспитателями. Она вспоминала себя плачущей, приходившей в ярость, плюющейся, бунтующей против них. Ничего подобного никогда не происходило между ней и ее матерью. Мать была "неприкасаемой", отстраненной, привязанной к брату, младшей сестре или к отцу. В повторяющемся детском кошмаре пациентке снилось, что ее мать безучастно наблюдает с балкона, как грузовик, развозящий белье из прачечной, сбивает и переезжает ее на подъездной дороге, ведущей к дому.
Отец пациентки, которым она восхищалась, был всецело погружен в свой бизнес. Казалось, что он отдает предпочтение ее младшей сестре, которая была также любимицей матери; в остальном он оставался вовлеченным в орбиту, центром которой была нарциссическая контролирующая мать пациентки. Несмотря на то, что отец заботился о пациентке, когда она была больна, и оставался с ней на некоторое время наедине, его она тоже порой ненавидела, и это повергало ее в ужас. Когда миссис Y было 8 лет, у ее отца открылось тяжелое хроническое заболевание, уложившее его в постель на шесть лет и ставшее причиной его смерти. В течение всех этих лет пациентка опасалась обеспокоить своего прикованного к постели отца. Переживания, связанные с его смертью, и даже сам факт его болезни отрицались. Результатом этих коллизий явилось то, что в детстве у пациентки не было возможности сообщать родителям о своих потребностях и чувствах.
Не иметь в детстве возможности выразить свои потребности родителям или тем, кто их замещает,— это все равно, что не иметь детства вовсе. Именно это случилось с миссис Y. Она удалилась в мир бессознательных фантазий, убежденная в том, что какой-то необъяснимый "изъян" обрек ее на отчаяние в этом мире. По непонятным для нее причинам она все время ощущала чувство стыда и, несмотря на постоянные усилия доставить приятное другим людям, хотя бы своими школьными успехами, она никого не сделала счастливым.
В случае подобной "кумулятивной травмы" детства естественная анестезия делает пациента неспособным вспомнить какое-то конкретное травматическое событие — в анализе эти пациенты кажутся малоэмоциональными. Таким был случай миссис Y. Мы говорили об условиях депривации ее детства, но не могли исследовать этот вопрос эмпирически. Мой опыт показывает, что до тех пор, пока какой-то аспект ранней травматической ситуации не проявится в отношениях переноса, ни пациент, ни аналитик не имеют доступа к эмоциональному компоненту реальной проблемы. Как раз о таком моменте я и хочу рассказать.
Однажды, находясь в доме своей матери, миссис Y нашла несколько старых кинопленок, которые были отсняты, когда ей было 2 года. Просматривая одну из этих пленок, запечатлевшую семейный праздник, пациентка увидела себя, крошечную тощую двухлетнюю девочку, с плачем отчаяния перебегающую от одной пары ног к другой. Ее взгляд умолял о помощи; отвергнутая, она устремлялась с мольбой к другой паре ног, пока, наконец, к ней, обуреваемой горем и яростью, не подошла нянька и не уволокла ее, кричащую и отбрыкивающуюся прочь. На следующий день она рассказала об этом во время сеанса в своей обычной бесстрастной манере, но юмор и сарказм скрывали ее грусть. Казалось, что в глубине души она очень опечалена.
Стараясь использовать эту ситуацию, в которой случайно открылся доступ к ее сильным чувствам, связанным с детством, я предложил ей провести особенный сеанс, который мы посвятили бы совместному просмотру этой пленки. Мое предложение понравилось ей и в то же время смутило ее (она никогда не слышала о подобных вещах в терапии). Уверяя меня, что она никогда бы не посмела покуситься на мое время, прося о подобной услуге, приводя множество доводов в пользу того, что для нее было бы чересчур просить меня об этом и т. д., она, тем не менее, согласилась с этим предложением, и мы договорились о дополнительном "киносеансе". Как и ожидалось, эта новая ситуация была в некоторой степени неловкой как для пациентки, так и для меня. Однако после того, как мы немного пошутили и посмеялись над нашей взаимной неловкостью, она смогла расслабиться, мы стали говорить о людях, появившихся на экране, постепенно приближаясь к эпизоду, о котором она говорила на предыдущем сеансе. И вот мы вместе стали свидетелями ужасной драмы, запечатленной на кинопленке около 55 лет назад. Мы просмотрели эту часть фильма еще раз, и во время повторного просмотра миссис Y начала плакать. Я обнаружил, что и мои глаза полны слез, но эти слезы, как мне показалось, остались незамечены пациенткой. Самообладание довольно быстро вернулось к миссис Y, однако тут же она вновь разразилась слезами.
Мы переживали вместе подлинное горе и сочувствие ее детскому "я", пребывавшему в отчаянии; ее борьбу за восстановление самообладания, которая сопровождалась самоуничижительными репликами о "слабости" и "истерии", и ее неловкими попытками убедить меня в том, что с ней все в прядке и все скоро пройдет.
На следующем сеансе, после долгого, неловкого молчания, мы приступили к обсуждению того, что произошло. "Вы стали просто человеком в прошлый раз,— сказала она.—До того, как вы предложили просмотреть вместе этот фильм и я увидела ваши слезы, я старалась держать вас на порядочной дистанции. Моей первой реакцией была мысль: "Боже мой, я не хотела... так огорчить вас. Простите меня, это никогда больше не повторится!" Будто волновать вас каким-либо образом является чем-то недопустимым и ужасным. Однако в глубине души это сильно тронуло меня и было приятно. Вы были таким человечным. Я не могла справиться с моими переживаниями,— продолжала она,— вновь и вновь я повторяла себе: "Ты растрогала его! Ты растрогала его! Он не равнодушен и заботится о тебе!" Это было очень волнующее переживание. Я никогда не забуду этот сеанс! Это было похоже на начало чего-то нового. Все мои защиты были отброшены. Я проснулась поздно ночью и сделала запись об этом в свой дневник".
Однако миссис Y записала и содержание тревожного сновидения, приснившегося ей той же самой ночью. В нем появляется жуткая, зловещая фигура мужчины. Его образ был знаком нам по предыдущим сновидениям пациентки. Далее я привожу описание ее сновидения.
На фоне мрачного пейзажа появляются неясные мужские фигуры, скрывающиеся в тени. Цвета приглушены, все в коричневых тонах. Здесь должна состояться долгожданная радостная встреча двух женщин. Возможно, это две сестры, долгое время бывшие в разлуке. Я нахожусь в холле, над которым возвышается балкон с ведущими к нему с двух сторон лестницами, в приподнятом настроении радостного ожидания. В холле появляется первая женщина. На ней костюм невероятного ярко-салатового цвета. Вдруг какая-то неясная фигура мужчины выпрыгивает из-за портьеры и стреляет ей в лицо из ружья! Женщина падает, ярко-зеленый цвет костюма и красный — крови оказывают шокирующее воздействие. Другая женщина, полная желания встретиться со своей сестрой, появляется слева, на балконе. Она одета в ярко-красное. Она наклоняется, стоя на балконе, и видит тело — зеленое с красным. Она чрезвычайно потрясена, она испытывает сильнейшее горе. Ее начинает рвать: целые потоки красной крови выливаются из нее, потом она падает на спину.
Ужас и отвращение были основной реакцией пациентки на этот сон. Она не могла истолковать его в свете переживаний, которые она испытала на предыдущем сеансе, хотя она и предполагала, что сон и эти переживания каким-то образом связаны друг с другом. Я начал работу над этим сном, спросив пациентку о ее ассоциациях по поводу образа радостного воссоединения двух сестер и чувств, связанных с этим образом. Однако ничего не пришло ей в голову. Подозревая, что она избегает чувства "единения" в переносе, которое возникло на предыдущем сеансе, я высказал вслух свое предположение о том, что ей, возможно, трудно позволить себе испытывать чувства ко мне, проявившиеся во время предыдущего сеанса, или даже принять их в свое внутреннее пространство. Что это и составляет сильный конфликт, в котором она сейчас находится. Она покрылась краской смущения и согласилась со мной, что это похоже на правду. Затем она попыталась войти в контакт с той своей частью, которая уничтожала эти чувства, с презрением отвергая их (мужчина, стреляющий из ружья). Пугающий голос, принадлежащий этой части, порой обращался к ней с фразами, в которых звучала негативная интонация: "Все это полная чушь — его чувства не настоящие — это всего лишь трюкачество — в конце концов, вас связывают только деловые отношения — он провожает тебя и приглашает в свой кабинет следующего пациента, проделывая с ним те же самые стандартные процедуры".
Потом появились новые ассоциации. Жестокость мужчины из сновидения, стреляющего в лицо надежде на воссоединение, напомнила ей другого мужчину, которого она видела во сне, приснившемся ей в прошлом году. Этот мужчина убивал какое-то первобытное, похожее на осьминога создание, которое также старалось вступить в контакт.
Обстановка с лестницами и балконом напомнила ей картину Рубенса "Избиение младенцев", изображающую, как по приказу царя Ирода, который пытался уничтожить родившегося Христа, солдаты уничтожают всех младенцев младше двух лет. Всякий раз ее охватывал ужас, когда она слышала об этом библейском сюжете или видела картину Рубенса, и это отчасти портило ее общее впечатление об истории рождения Христа.
Кроме того, она отметила, что зеленый и красный являются взаимодополняющими цветами: если вы закроете глаза, после того как посмотрите в течение некоторого времени на один из них, то вашему внутреннему взору предстанет его дополнение.
И, наконец, она припомнила, что в детстве у нее были ярко-рыжие волосы, и что ее мать запрещала ей носить одежду красного цвета.
Я забыл содержание ее давнишнего сновидения, о котором она упомянула, поэтому я сверился со своими записями. Сон относился к периоду, имевшему место примерно шесть месяцев назад. Тогда пациентка встретила интересного мужчину и была эмоционально и сексуально увлечена им. В тот момент мы не проработали это сновидение, однако в своих записях я нашел упоминание о сильных надеждах пациентки, которые она связывала с этими отношениями, а также о ее восторге по поводу воспламенившихся вновь сексуальных чувств. В ночь, последовавшую после первого свидания с новым знакомым, ей и приснился этот сон об осьминоге, описание которого я привожу:
Я лежу в своей детской кроватке. Мне приснился кошмар, и я кричу от страха. Я слышу очень слабый шепот, говорящий мне, что мои крики слышны какому-то человеку. Меня охватывает неодолимое чувство вины из-за того, что я разбудила кого-то или побеспокоила своим криком. Затем каким-то образом связанный с этой сценой, откуда-то обрушивается огромный мусорный бак. В этом баке находится подобное слизняку существо, вроде осьминога. В первый момент я чувствую отвращение к этой твари, однако потом начинаю играть с ним. Я отбрасываю крышку бака, и снаружи появляются его щупальца, которыми он, играя как котенок, дотрагивается до карандаша, который я держу в своих руках. В этот момент появляются двое мужчин. На одном из них — темные очки с зеркальными стеклами. Этот мужчина снимает свои очки и размалывает стекла на мелкие кусочки. После этого он начинает скармливать битое стекло осьминогу, и осьминог умирает долгой, мучительной смертью. Меня пугает такая жестокость. Я поворачиваюсь спиной к этому мужчине.
Итак, в этом случае мы имеем два важных аффективно заряженных события из жизни миссис Y. Одно — в контексте отношений переноса, другое — связанное с ее новым другом. Эти события вызвали реакцию бессознательного, выразившуюся в двух драматических образах. Выстрел из ружья в лицо женщине, одетой в зеленый костюм, ищущей воссоединения с сестрой после долгой разлуки, с одной стороны, и образ мужчины, кормящего осьминога битым стеклом, с другой. Как отметила пациентка, сон про выстрел из ружья настолько ужаснул ее, что она чувствовала себя в оцепенении и с большим трудом смогла припомнить содержание предыдущего сеанса. Другими словами, сон сам по себе был травматическим событием, и результат его воздействия был подобен эффекту травматического события в реальной жизни,— речь идет о диссоциации аффекта. Это было похоже на повторную травматизацию фантазией. Однако меня заинтересовало, почему сновидение причинило ей эту травму.
Для того, чтобы выяснить это, мы должны вернуться к детству пациентки. На основании просмотра фильма и работы с воспоминаниями мы пришли к пониманию того, что ее потребность в зависимости отвергалась. Так как детство, по определению, является периодом зависимости, то это означает, что пациентка была вынуждена постоянно стыдиться своих потребностей, все время испытывать фрустрацию, которая приводила к вспышкам ярости. Однако, поскольку и это было неприемлемым, во внутреннем мире пациентки произошел раскол, в результате которого ярость, направленная на ее отвергающих родителей, теперь использовалась для вытеснения своих собственных потребностей, которые даже для нее самой стали невыносимыми.
Таким образом, агрессивные энергии психики были обращены внутрь на любые аспекты зависимости, благодаря чему внутреннее пространство пациентки теперь характеризовалось постоянной аутоагрессией, направленной на свои собственные потребности. Эти внутренние атаки ярости стали тем, что Бион (Bion, 1959) назвал "атакой на связь". Так действуют архетипические агрессивные энергии, бушующие в психике, разделяющие ее для того, чтобы предохранить эго от переживания невыносимой боли.
В том случае, когда источник атаки на связь находится во внутреннем мире, процессы символической интеграции становятся невозможными. Психика не в состоянии переработать свой собственный опыт и придать ему смысл. Именно это имел в виду Винникотт (Winnicott, 1965:145), когда говорил о том, что тяжелая травма не может быть переработана в сфере символического или в рамках иллюзии детского всемогущества. Сновидения солдат, испытывавших острую психическую травму во время боевых действий, иллюстрируют эту проблему. Примером такой травматической ситуации может послужить эпизод, когда солдат дает своему приятелю, с которым он сидит в одном окопе, прикурить, и вдруг в этот самый момент вражеский снайпер буквально сносит тому голову. Ночные кошмары солдат являются навязчивым переживанием травматической ситуации в чистом виде (см. Wilmer, 1986). Психика не в состоянии сразу подвергнуть символизации такие невыносимые события, это становится возможным лишь через какой-то, довольно продолжительный, период времени. Постепенно, по мере того как травматическая ситуация рассказана и пересказана, в сновидениях начинается процесс символизации, который, в конечном счете, завершает процесс переработки травмы. Однако в случае длительной детской травмы неизбежно актуализируется система архаичных защитных механизмов, которая разрушает архитектуру внутреннего психологического мира. Переживание утрачивает смысл. Мысли и образы отделяются от аффекта. Это приводит к состоянию, которое МакДугал (McDougall, 1985) назвал "алекситимия", что означает "отсутствие слов для чувств".
По аналогии мы можем уподобить этот процесс действию электрических предохранителей, пробок в счетчиках. Если электрическая цепь испытывает перегрузки, т. е. сила тока настолько велика, что провода могут перегореть, тогда срабатывает предохранитель, и связь с внешним миром прерывается. Однако процесс, происходящий в психике, более сложен, в силу того, что существует два источника энергии — из внешнего мира и из внутреннего мира бессознательного. Поэтому в случае перегрузки "предохранитель" блокирует оба этих источника. Индивид должен быть защищен как от опасной стимуляции внешнего мира, так и от своих собственных глубинных потребностей и желаний.
По мере того как я интерпретировал этот материал, я начал понимать, что мое предложение провести особенный сеанс и мои слезы сострадания во время просмотра фильма открыли, в переносе, бессознательное чувство стыда пациентки — уровень потребностей и желаний, до этого недоступный для анализа. Она испытала в первый момент глубокое чувство стыда из-за того, что "расстроила" меня, проявив свои "плохие" (в силу того, что они были связаны с истинными потребностями) печальные переживания. Глубокое чувство стыда, которое испытала пациентка, оказалось ассоциативно связано с переживаниями из сновидения об осьминоге, где она чувствовала неловкость (из-за того, что может быть кем-то услышана) и вину (из-за того, что могла побеспокоить кого-то своими криками). Однако интенсивность чувства стыда пациентки несколько снизилась ввиду моего непроизвольного проявления чувств (слезы), ей стало легче переносить ее собственное "плохое" состояние уязвимости и незащищенности.
Тем не менее, это не прошло ей даром, и здесь сновидения предоставляют нам более полную картину ее внутреннего психического состояния. По-видимому, некой очень важной внутренней фигуре, связанной с ее стыдом, не понравилось то, что чувство уязвимости оказалось на поверхности, возможно, она ошибочно интерпретировала это как признак постоянно повторяющейся травматизации. Другими словами, можно предположить, что чувства и желания, связанные с переживаниями уязвимости и незащищенности, обычно предшествовали травматическим эпизодам, случавшимся в детстве пациентки; и вот теперь, пятьдесят пять лет спустя, эти переживания служат своего рода предупреждением для стража с ружьем: "Внимание! Травматическая ситуация может повториться!".
Итак, принимая во внимание, что "убийство" в этих сновидениях означает уничтожение осознания или тотальную диссоциацию, мы видим, что психика травмированных людей не в состоянии вынести риска повторной травматизации той части "я", которая репрезентирует чувства уязвимости и незащищенности. По-видимому, такое "убийство" и произошло в первоначальной травматической ситуации, и теперь при риске возникновения ситуации, подобной исходной, психике любой ценой необходимо избежать унизительного чувства стыда. Однако цена, которая должна быть уплачена, слишком высока — это уход от реальности, от ее потенциально "благотворного" влияния. В этой ситуации поведение системы самосохранения кажется безумием.
Функционируя подобно иммунной системе организма, система самосохранения активно атакует объекты, которые опознаются как "чужеродные" или "опасные".Части переживания, содержащие чувства уязвимости и незащищенности, рассматриваются как "опасные" элементы и, соответственно, подвергаются атаке. Эти атаки предназначены для того, чтобы разрушить надежды на установление реальных объектных отношений и погрузить пациента еще глубже в мир фантазий. Точно так же, как иммунная система может ошибочно атаковать тот самый организм, который она призвана защищать (аутоиммунное расстройство), так и система самосохранения может превратиться в "систему саморазрушения", ввергнуть внутренний мир в кошмар преследования и аутоагрессии.
Как сновидение о выстреле из ружья, так и ассоциативно связанное с ним сновидение об осьминоге, служат ярким выражением страданий пациентки от губительной аутоагрессии каждый раз, когда она предпринимает попытку установить отношения с объектом из реального мира в надежде удовлетворить свои истинные потребности. Видимо, многие аналитики интерпретировали бы некоторые образы этих сновидений как "интроекцию агрессора" (хотя в нашем случае агрессоров было несколько) или даже как интроекцию материнского садизма или "негативного анимуса". Однако более правильно было бы утверждать, что фигуры этих злобных убийц, скорее всего, представляют мифологический уровень переживания пациенткой чувства стыда. Полученный в итоге образ является архетипическим внутренним объектом — аспектом внутреннего мира, который может быть понят адекватно только с точки зрения концепции архетипов.
В сновидении со стрелком из ружья сюжет долгожданного воссоединения двух женщин, символизировавший возрождение надежды на установление контакта, повод к чему возник в контексте отношений переноса, я склонен интерпретировать как комплиментарные аспекты ее женской самоидентичности. Зеленый цвет — цвет растительного мира, красный — цвет крови, и тот и другой являются символами жизненной энергии. Сновидение говорит нам, что они принадлежат друг другу, но прежде были разлучены (ранняя сепарация от матери во младенчестве?). Это воссоединение, согласно сюжету сновидения, должно состояться в пространстве, организация которого напоминает матку, материнское лоно (два лестничных марша и балкон), что, предположительно, указывает на установление материнского контенирующего аспекта в отношениях переноса. Реакция со стороны бессознательного на долгожданное восстановление этой связи шокирует — "убийство" фигуры, символизирующей незащищенную часть, которая ищет контакта (женщина в зеленом).
Эта тема уже звучит в ассоциациях о Рождестве по поводу зеленого и красного цветов из ее сновидения (убиение младенцев царем Иродом): едва народившаяся новая жизнь уничтожена тираническим маскулинным "правящим принципом", который не может допустить угрозы своему всемогущему контролю со стороны чудесного Дитя Света. Аналогично, в сновидении про осьминога (также приснившегося в преддверии новых, обнадеживающих отношений) существо из мусорного бака, символизирующее беззащитную, архаичную, "отвратительную"часть "я" пациентки, играя, как котенок, ищет контакта. И опять это является отчетливым сигналом для садистической мужской фигуры, образ которой не заставляет себя долго ждать и появляется в кульминационный момент, неся с собой смерть и "травматически" завершая процесс поиска контакта. Интересно, что он делает это при помощи стекла разбитых "поляризующих" линз — остатков очковых стекол, которые позволяли ему смотреть "вовне", но никому не позволяли заглянуть "внутрь". Имея в виду то, что сознание буквально означает "совместное знание, знание вместе с другими", наш убийца осьминогов, видимо, представляет некий аспект психики, направленный против сознания. Сновидица отворачивается от этой сцены, т. е. отделяет себя, диссоциирует от этого внутреннего процесса насилия. Она не может "смотреть на" это.
Нет ничего удивительного в том, что для миссис Y, психика которой скрывала такую ужасающую садистическую фигуру, было довольно трудно продолжать отношения со своим новым другом после романтического вечера, который они провели вдвоем, несмотря на его интерес к ней. Она обнаружила в себе очень сильное сопротивление, которое не могла объяснить рационально. Как показало наше совместное исследование, это было сопротивление тому, чтобы вновь испытать сокрушительное чувство стыда, берущее свое начало в ее "забытой" детской травматической ситуации. Было похоже на то, что ее психика припомнила некое похожее немыслимое событие из далекого прошлого.
Читатель отметит, что тревога относительно опасностей, которыми чреваты надежды на новую жизнь или отношения, по-видимому, является той же установкой, в соответствии с которой действует внутренняя фигура "терминатора" во внутреннем мире пациентки. Другими словами, убивая свою собственную надежду, пациентка находится во власти паттерна "идентификации с агрессором" — она как будто "одержима" им. Таким образом, преследующий, охваченный тревогой внутренний мир травмы воспроизводит себя в событиях внешней жизни, и человек, страдающий от последствий травмы, "приговорен" к повторению паттернов саморазрушительного поведения.
Такова опустошающая природа цикла, по которому водит травма, и сопротивления, которое травма привносит в психотерапию. По мере того как миссис Y и я работали над ее "травматическим комплексом", мы вновь и вновь проходили весь цикл сменяющих друг друга надежды, уязвимости, страха, стыда и аутоагрессии, которые всегда приводили к предсказуемым, повторяющимся приступам депрессии. Каждый раз, когда она переживала моменты интимности или личной вовлеченности, ее демон нашептывал ей, что все это будет отнято у нее, что она не заслужила этого, что она воровка и мошенница и вскоре будет подвергнута наказанию и унижена. К счастью, мы смогли проработать этот повторяющийся паттерн в рамках наших отношений переноса/контрпереноса. Анализируя перемены настроения во время сеанса, мы смогли "застигнуть" этого демона за его проделками.
Без участия сознания в процессе проработки травматического опыта внутренний мир травмы, его архетипические защитные процессы отображаются в событиях "внешней" жизни пациента в виде навязчивого повторения. Фрейд справедливо назвал этот паттерн демоническим. Используя терминологию Юнга, мы могли бы сказать, что так как в исходной травматической ситуации само существование личности поставлено под угрозу, то в памяти индивида она сохраняется не в формах личностного опыта, а в демонической архетипической форме. Этот коллективный или магический уровень бессознательного не может быть ассимилирован эго, прежде чем не будет вовлечен, воплощен (incarnated) в межличностном взаимодействии.
Формы, в которых существует этот архетипический динамизм, эго интерпретирует не иначе как повторную травматизацию. Другими словами, для того, чтобы внутренняя система была "разблокирована", непрерывно продолжающееся бессознательное повторение травматизации во внутреннем мире должно стать реальным опытом с объектом из внешнего мира.
Именно по этой причине тщательная проработка динамики отношений переноса/контрпереноса представляется такой важной в работе с тяжелой травмой. Пациент стремится к установлению контакта с аналитиком, он хочет положиться на него, изменить свою ситуацию к лучшему, отказавшись от "услуг" системы самосохранения. Однако эта система сама по себе является гораздо более мощной, по крайней мере, на первых этапах анализа, чем эго, поэтому пациент непреднамеренно сопротивляется тому самому процессу восстановления спонтанности и чувства жизненности, к которому он вроде бы так стремится. Было бы серьезной ошибкой со стороны терапевта возложить всю тяжесть ответственности за это сопротивление на пациента — не только технически, но и с точки зрения структуры психодинамики. Пациент уже чувствует себя осужденным за некую не поддающуюся определению "плохость", находящуюся внутри него. Поэтому интерпретации, делающие акцент на "отреагировании" (acting out) пациента или на избегании им ответственности, всего лишь возвращают пациента к переживанию неудачи. Во многих отношениях сопротивление терапевтическому процессу происходит не на уровне функционирования эго, и сопротивляются, собственно, не пациенты. Более правильно было бы представить себе психику пациентов как поле битвы, на котором разыгрывается сражение между титаническими силами диссоциации и интеграции за обладание травмированным духом индивида. Конечно, пациент должен стать более ответственным и сознательным по отношению к своим тираничным защитам, но его осознание должно заключать в себе и смиренное понимание того, что архетипические защиты являются куда как более мощными, чем эго.
Именно доминирование архетипической системы защитных механизмов объясняет тот факт, что "негативная терапевтическая" реакция так часто встречается в нашей работе с этими пациентами. Мы должны помнить, что в отличие от обычных аналитических пациентов для индивида, отягощенного диссоциированным травматическим опытом, интеграция или "целостность" воспринимается сначала как самое худшее, что только можно вообразить.
Когда подавленный аффект или травматогенное переживание впервые становятся осознанными, у этих пациентов не происходит увеличения энергетического потенциала или улучшения функционирования. Напротив, они погружаются в оцепенение, отреагируют, их внутренний мир расщепляется, они дают соматические реакции, злоупотребляют психоактивными веществами. Само их существование в качестве связных "я" зависит от примитивных диссоциативных маневров, которые сопротивляются интеграции травмы и ассоциированных с ней аффектов, вплоть до того, что эго пациента может подвергнуться разделению на фрагментарные личности. Следовательно, в аналитической работе с этими пациентами должны быть использованы более "мягкие" техники, чем обычные интерпретации и реконструкции, которые мы привычно рассматриваем как ведущие к изменениям. Много внимания должно быть уделено как созданию безопасного физического пространства, так и безопасной межличностной атмосферы, в которых материал сновидений и фантазий может проявиться и быть проработан в более открытой и игровой манере, чем это позволяют обычные аналитические интерпретации. Все формы так называемой "арттерапии" оказываются чрезвычайно эффективными, поскольку позволяют вскрыть травматический аффект быстрее, чем одно только вербальное исследование.
Возвращаясь к нашему случаю, было бы интересно отметить, что не диссоциативная реакция (как это имело место в сновидении об осьминоге — поворот спиной), а чувство острого горя было главным в сновидении о стрелке из ружья. В этом сновидении женщина в красном (очевидно, фигура, с которой идентифицировала себя сновидица), являясь свидетелем убийства своей подруги, переживала горе по несостоявшемуся воссоединению. Если мы примем во внимание то, что Масуд Хан (Masud Khan, 1983: 47) обозначил как "пространственный потенциал сновидения по отношению к самовосприятию", мы можем предположить, что горе, пережитое пациенткой во сне, есть проявление скорби, испытанной в тех детских ситуациях, когда ее потребности оставались неудовлетворенными или не находили отклика. Теперь же, когда позитивные чувства в переносе вдохновили ее приоткрыть завесу над этими переживаниями, она смогла "увидеть" их и работать с ними. Фактически, ее горе объединяло надежду предвосхищения и отчаянное разочарование от потери. Обе стороны архетипа — "разрыв" и "соединение" — сошлись вместе под сводом символического повествования сновидения. Это является важным напоминанием об исцеляющем действии сновидческого переживания. Неспособность горевать является наиболее красноречивым симптомом, свидетельствующим о ранней детской травме пациента. Обычно для того, чтобы горевать, требуется наличие идеализированного "я-объекта", с которым маленький ребенок идентифицируется и сливается, который является центром первого переживания ребенком чувства всемогущества. Впоследствии значимость этой структуры уменьшается благодаря ситуациям, в которых мать демонстрирует, по Кохуту (Kohut, 1971: 64), "переносимые неудачи в эмпатии". Согласно Кохуту, в процессе горевания простраивается внутренняя психическая структура и происходит очеловечивание архетипического мира. Если ребенок никогда не имел опыта переживания этого эмпатически индуцированного объекта или его переживание было неадекватным, то во внутреннем мире ребенка продолжают доминировать идеализированные и принявшие дьявольскую форму (diabolized) архаичные фигуры, которые мы видели в этой главе. В своем архетипическом виде они заменяют собой эго-структуры, которые при другом ходе развития были бы консолидированы.
В предыдущих двух случаях дьявольская фигура появлялась как истинный посланец смерти, предпринимая попытку уничтожить сновидческое эго или объект идентификации. В таком виде эта фигура, по-видимому, представляет собой воистину искажающий (perverse) фактор в психической жизни. Труднопреодолимое сопротивление психотерапии, любой форме личностных изменений и роста, проявлению витальных сил — все это обусловлено де-зинтегративной активностью зловещей фигуры. Хотя я и не вижу необходимости во введении конструкта "инстинкт смерти", я убежден, что Фрейд и Кляйн имели в виду именно этот дьявольский фактор психики, когда они разрабатывали концепцию интрапсихических сил, направленных против жизни (Танатос), и "навязчивого повторения", движущей силой которого эти силы являются (см. Freud, 1926).
Было бы не совсем верно приписывать юнговской "Тени" архаичные разрушительные энергии этой фигуры — во всяком случае, это не совсем соответствует взглядам "второе я" (alter-personality) связного эго, отторгнутое в процессе принятия и утверждения индивидом норм морали, а позже интегрированное в интересах "целостности" личности. Несомненно, эта фигура принадлежит к более примитивному уровню развития эго и аналогична "архетипической Тени" Юнга или "волшебному демону, обладающему непостижимыми силами" (Jung, 1916:par. 153)*. Пожалуй, эта фигура, чьи жестокие убийственные действия приводят к дезинтеграции психики, ближе всего к воплощенному в личности злому началу (incarnate evil in personality) — к темной стороне Божества или Самости.
Эта дьявольская фигура достигает своих целей, не столько убивая, сколько инкапсулируя и изолируя некую часть психики. Наш следующий случай иллюстрирует эту роль внутреннего демона. Таким образом обеспечивается защита от повторного насилия над относительно "невинной" частью личности, которая укрывается за прочными стенами. Теперь наш демон предстает в обличье Трикстера и, преследуя свои цели, соблазняет эго, вовлекая индивида в аддиктивные паттерны поведения и другие виды девиантной неконструктивной деятельности, которые вызывают разнообразные "измененные состояния сознания". Персонифицируя регрессивные тенденции психики, наш демон воистину всецело занят "поиском забвения". Он становится внутренним голосом, совращающим эго к обжорству, злоупотреблению психоактивными веществами, в том числе алкоголем, уводит прочь от борьбы во внешнем мире.
Юнг однажды сказал, что "навязчивое повторение есть самая большая загадка человеческой жизни" (Jung, 1955: para. 151),— имея в виду силы психики, не подконтрольные воле, формирующие мотивы и варьирующиеся от умеренного интереса до одержимости дьявольским духом. Фрейд также находился под глубоким впечатлением от "сверхъестественной" силы, которую он назвал "навязчивым повторением", силы, представляющей универсальную деструктивную тенденцию психики тех пациентов, которые оказывали наибольшее сопротивление терапии (см. Freud,
* В рус. издании: "колдовской демон", производящий по большей части жуткое впечатление" (Юнг К.Г. Психология бессознательного. М.: Канон, 1994, с. 143).
1919:238). В случае Мэри мы займемся исследованием мира компульсивной болезненной зависимости и рассмотрим, как дьявольская фигура, уже появлявшаяся в предыдущих двух случаях, возникает в виде соблазняющего "демона обжорства" и в образе дьявольского "доктора", который увлекает эго пациентки в забвение, анестезируя ее чувства.
Мэри, женщина средних лет, католичка, страдающая от избыточного веса, обратилась ко мне за помощью в тот момент, когда неизлечимая болезнь ее матери вступила в финальную стадию. Кроме горя, которое она испытывала в связи с неизбежной потерей, Мэри жаловалась на охватывающее ее отчаянное одиночество, усугублявшееся тем, что она называла "безудержным обжорством". Также она была обеспокоена тем фактом, что у нее не было сексуального опыта, и тем, что, на самом деле, она не испытывала сексуального желания, по крайней мере, осознанного.
Ее внешность была простой и грубоватой, но без изъянов; она обладала острым, хотя и обесценивающим, чувством юмора. Я сразу же почувствовал к ней расположение. Мэри была по профессии детской медсестрой, довольно опытной и компетентной, она также была лидером в различных общественных группах. Однако подспудно она чувствовала себя подобно слабому птенцу, лишенному оперения. Так как она была первым ребенком в большой семье рабочего из Пенсильвании, то на ней лежали заботы о младших братьях и сестрах. Кроме этого, она стала заботливой наперсницей своей матери, страдающей от алкоголизма и фобий, которая проводила все время в постели, рыдая и горько жалуясь на отсутствие денег или на жестокость отца. Таким образом, Мэри не получала утешения, поддержки и "отзеркаливания" своего развивающегося "я", наоборот, она сама была вынуждена "отзеркаливать", заботясь о своей матери.
Это продолжалось до тех пор, пока, по исполнении 16 лет, она не ушла в монастырь. Там она вела аскетическую жизнь послушницы, прислуживая старшим по званию монахиням. Через двадцать лет, когда орден, к которому она принадлежала, покинули большинство его членов, она почувствовала, что не нуждается больше в монастырской жизни, и ушла из монастыря. За десять лет, прошедших после ухода из монастыря к моменту нашей встречи она превратилась в законченного трудоголика. Когда она не работала, она занималась делами своей когда-то многочисленной семьи. Ее отец, добрый человек, не принимавший, однако, в ней никакого участия, умер несколько лет назад.
У нас быстро установились позитивные отношения переноса, в которых я сразу же принял на себя роль умершей матери пациентки. И вот раз в неделю эта очаровательная женщина с замечательным чувством юмора появлялась в установленное время своего сеанса и "заботилась" обо мне. Она услаждала меня чрезвычайно забавными и увлекательными историями из жизни своей неблагополучной семьи и сюжетами о то и дело случавшихся на ферме происшествиях, носивших ярко выраженный инцестуоз-ный характер,— между ее братьями, сестрами, дядьями, тетками, племянниками, племянницами и животными, обитающими на ферме, причем каждый из персонажей имел выпукло очерченный характер и эксцентрическую личность. Эти истории перемежались рассказами о группе анонимной помощи людям, страдающих от переедания, которую она посещала,— всегда о других людях. Наибольшим приближением к ее внутреннему миру были описания ее попыток борьбы с избыточным весом.
После месяца выслушивания этих семейных сплетен я осторожно начал делиться с Мэри своим впечатлением, что все эти разговоры о других людях — возможно, всего лишь способ избежать более глубоких личных чувств, которые, в первую очередь, и были причиной, заставившей ее обратиться за помощью к терапевту. Я вспомнил слова Винни-котта о том, что презентация "ложного я" таких пациентов скорее напоминает приход к доктору нянечки или медицинской сестры, приведшей больного ребенка для прохождения курса лечения. Сестра и доктор бесконечно болтают о том о сем, шутят, но терапия не начинается до тех пор, пока не будет установлен контакт с детской частью пациента и ребенок не начнет играть (см. Winnicott, 1960a). Однажды я сказал ей, что ее рассказы напоминают мне птицу, которая, притворяясь, что у нее сломано крыло, уводит опасного хищника от гнезда со своими птенцами, и что, рассказывая мне свои забавные истории, она как бы "уводит, отвлекает" меня от своей собственной внутренней психической боли, от своей незащищенности. Ее реакцией на мои слова было чувство унижения, будто бы я критиковал ее — она была растеряна и не понимала, что же от нее хотят.
Чего я хотел? Возможно, в конце концов терапия не помогла бы ей. Однако за ее протестами я разглядел, что Другая, более здоровая ее часть с любопытством выглянула наружу и что этой части мое замечание понравилось.
Постепенно, по мере того как мы прорабатывали в переносе это чувство обиды, Мэри начала осторожный поиск средств выражения, которые позволили бы ей раскрыть весь недифференцированный массив психической боли, которая жила в ее теле. Сначала она даже не могла осознать, что эта психологическая боль находится в ней самой. Единственным "местом", где находилась эта боль, были архаичные идентификации Мэри с эмоционально нарушенными и перенесшими насилие детьми, за которыми она ухаживала в больнице. Мы начали говорить об этих детях, о ее глубоких чувствах по отношению к ним. Я стал рассматривать истории этих детей так, как будто бы они были снами пациентки о некоторых аспектах ее самой. Другими словами, я стал трактовать их как части внутреннего мира пациентки. Я говорил ей примерно такие слова: "Видите ли, ваша эмпатия по отношению к этим детям очень сильна, точна и полна — создается впечатление, будто бы некая часть вас самой в действительности пережила все эти страдания, выпавшие на долю этих детей". Только таким образом я мог приблизиться к ее боли. Обычно после таких интерпретаций она смотрела на меня с выражением рыбы, выброшенной на берег, не в состоянии актуализировать воспоминания, связанные с этой болью, однако постепенно к ней стало приходить понимание того, что, может быть, в ее жизни было нечто большее, чем то, в чем она отдает себе отчет.
В действительности, у Мэри "не было" воспоминаний о своем детстве до 5-6-летнего возраста — только смутное чувство тревоги, когда она пыталась думать об этом периоде. Как рассказывала любимая тетушка, у Мэри, когда ей было 2 года, была очень сильная экзема, она разражалась приступами гнева и раздражения, родители били ее и часто в наказание за то, что она была "плохой", запирали в комнате на несколько часов. По словам тети, Мэри самостоятельно обучилась правилам гигиены в возрасте 12 месяцев. Мэри расспрашивала свою мать перед ее смертью обо всех этих слухах, однако та все отрицала и заявляла, что у Мэри было счастливое детство. Я попросил принести фотографии ее самой и членов ее семьи, и с их помощью мы стали постепенно приближаться к воспоминаниям или протовос-поминаниям о том, как невозможно было для Мэри быть зависимым ребенком, которым она, конечно же, в действительности была; как, страдая от того, что в психологии "я" называют "травмой неразделенной эмоциональности", она
слишком быстро повзрослела, принеся в жертву потребности своего "истинного я", идентифицируя себя с опекающими взрослыми и укрывшись за ложным фасадом неуязвимости и "независимости".
За этой независимостью скрывался хрупкий мир, в котором Мэри заботилась о себе в фантазии. Она была меланхоличным ребенком и проводила много времени в одиночестве, читая книги или подолгу гуляя. Природа была для нее своего рода убежищем, и, по мере того как продвигался анализ, она стала припоминать содержание своих фантазий, в которые она погружалась в детском саду,— об Иисусе Христе и Деве Марии, которые живут на небесах на облаке и оттуда наблюдают за ней. Только эти идеализированные фигуры поддерживали Мэри изнутри. Ее монастырская жизнь в молитве и послушании могла поддержать ее лишь на ограниченный период времени.
Сильная печаль стала сопровождать эти воспоминания по мере того, как Мэри осознавала, что она совершенно не в состоянии быть зависимой от кого бы то ни было в реальном мире, что, получив заботу о своем физическом состоянии, эмоционально она была отвергнута. Во время этой стадии аналитического исследования ей приснился следующий сон:
Я вижу, как маленькая девочка уплывает прочь от космического корабля, с которым ее не связывает кабель жизнеобеспечения; ее руки раскинуты в ужасе, глаза и рот искажены, будто в беззвучном крике, призывающем ее мать.
Когда Мэри позволила себе прочувствовать этот пугающий образ, она испытала интенсивное чувство горя, ее дыхание во время этого сеанса вдруг стало неглубоким и прерывистым, как во время приступов астмы, которым она была подвержена в детстве. Каждый раз, когда мы приближались к ее тревоге и отчаянию, она отсекала свои чувства, произнося какую-нибудь саркастическую фразу или впадая в "прострацию".
Дело усложнилось с моим отъездом в отпуск на месяц: Мэри впервые и к своему ужасу, начала понимать что она чувствует себя зависимой от меня и уже скучает по мне! Она считала это неприемлемым и "нездоровым".
Однажды, во время одного из сеансов перед летним перерывом, она пребывала в особенном настроении по отношению к своей недавно обнаруженной незащищенности.
Мэри громко выражала свою обеспокоенность тем, что старые защиты опять закуют ее в свой панцирь и сведут на нет всю проделанную нами работу. Она просила меня разрешить ей связаться со мной во время моего отпуска в том случае, если она почувствует в этом необходимость. Я ответил согласием, и впервые ее броня грубоватой иронии расплавилась, а глаза наполнились слезами. Потом мы обсуждали детали нашего контакта по телефону: она заверила меня, что, конечно же, ни в коей мере не будет злоупотреблять возможностью связаться со мной, я сказал, что знаю об этом, и мы расстались в этот день с взаимным чувством глубокой связи, установившейся между нами.
На следующем сеансе она выглядела обрюзгшей, располневшей и подавленной. Сильно смущаясь и опасаясь, что я стану осуждать ее, она рассказала, что, покинув мой офис, сразу же зашла в кондитерскую и купила целый шоколадный торт и кварту мороженого. Придя домой, как будто в состоянии одержимости (ее сердце сильно колотилось) она съела все это в один присест. После пятичасового обморочного сна она, проснувшись, пошла в местный гастрономический магазин, купила там еще еды и всю ее съела. Она ела всю ночь. За время, что прошло после нашего последнего сеанса, она набрала 10 фунтов веса. Она чувствовала отвращение и стыд. Во время этого обжорства у нее было настоятельное желание позвонить мне, но она боялась, что не сможет контролировать ситуацию, если позволит проявиться своей слабости и покажет свои истинные потребности.
Это было проявлением сопротивления, и мы, психотерапевты, обычно испытываем сильные реакции контрпереноса в такие моменты нашей работы. По мере того, как я размышлял о моей личной реакции на акт самодеструкции Мэри, я стал осознавать чувство раздражения и даже гнева: ведь она разрушила то, что с очевидностью было важным прорывом в нашей совместной работе. Это заинтересовало меня. Я никогда раньше не испытывал подобных чувств по отношению к этой пациентке. Было очевидно, что послание "проведу (screw) тебя", которое прочитывалось в ее действиях, исходило совсем от другой части, нежели та, что демонстрировала заискивающее поведение. Я также стал осознавать, что за моим раздражением скрывается разочарование,— в некоторой степени я чувствовал себя преданным, как будто она вела себя нечестно по отношению ко мне и "путалась с кем-то еще". Так я размышлял над своими "безумными" реакциями контрпереноса, а Мэри тем временем произнесла примерно следующее:
Видите ли, это было так, будто я была одержима дьяволом. Еда — это единственное доступное мне чувственное удовольствие. Это единственное, над чем я могу потерять контроль. Я смаковала каждую ложку шоколада, это было будто прикосновение любовника. Я делала это как бы под принуждением. Я искала этого — я ощущала какое-то темное возбуждение, когда я только приближалась к кондитерской! Дьявол нашептывал мне: "Давай — ты сделала всю свою работу и была такой хорошей! Почему бы тебе не побыть плохой в виде исключения, ведь ты нуждаешься в этом. Нет никакого смысла сопротивляться этому, Мэри. Сопротивление бесполезно. Я слишком силен для тебя. Ты всегда сможешь избавиться от лишнего веса, если только по-настоящему этого захочешь когда ты будешь готова к этому, но прямо сейчас тебе нужно расслабиться, оттянуться, и ты знаешь об этом. Ты перенапряглась. Я хочу посвятить тебе всего себя. Оставь свой мир и войди в мой. Ты знаешь, как он вкусен, ты знаешь, как в нем комфортно. Давай, Мэри. Ты принадлежишь мне. Хорошие девочки не говорят "нет!"".
Наверное, читатель в состоянии представить себе, каковы были мои потрясение и испуг, когда я услышал эти эротические пассажи от моей "антисексуальной" пациентки. Итак, она действительно спуталась с другим, подумал я про себя, но этот другой был персонажем ее внутреннего мира. Кто же говорил ее устами? Конечно же, отнюдь не ее "духовное", слащавое, заискивающее эго, постоянно озабоченное тем, чтобы угодить другим людям. Это был поистине совращающий дьявольский голос — часть ее внутреннего мира, о существовании которой ни я, ни она ничего до сих пор не знали. "Он" был весьма умен — настоящий иллюзионист, Трикстер. Он говорил правду насчет ее исключительной праведности, но только для того, чтобы ввести в соблазн стать "плохой". Очевидно, Мэри нуждалась в том, чтобы рискнуть пойти на что-то подобное в своей жизни, однако всегда в итоге она испытывала чувство еще большей никчемности. Далее обычно следовал порочный круг попыток быть еще более хорошей, чтобы загладить свое ком-пульсивное поведение.
Меня заинтриговало то, с каким коварством ввергала в соблазн эта фигура. Он воплощал в себе плотскую чувствен-
ность, сексуальность и агрессию, которые придавали такому бледному и заискивающему эго Мэри так необходимые ей цвет и глубину. Только в подчинении у своего "демона-любовника" Мэри имела возможность потерять контроль. Более того, эту "капитуляцию" перед тотально отвергаемыми плотскими страстями она могла объяснить своей слабостью, по крайней мере, ее внутренний демон "говорил" ей так.
Однако ценой этих повторяющихся "капитуляций" было то, что Мэри никогда не получала той "полноты", которую она искала. Как раз наоборот, ее полуночные свидания с дьяволом обжорства были равносильны повторяющимся актам сексуального и физического насилия. В утреннем свете, протрезвев, она чувствовала себя опустошенной — ее надежды были уничтожены, диета нарушена, ее отношение ко мне и к терапии находилось под угрозой чувства вины. Паттерн, который она проигрывала снова и снова, был поистине "порочным".
На следующем сеансе Мэри рассказала о важном сновидении, приведенном здесь от первого лица. Этот сон сообщает нам подробности о ее внутреннем демоне-любовнике.
Я прохожу регистрацию в какой-то больнице вместе с моей подругой Патти (Патти — это молоденькая, совсем невинная новенькая медсестра, с которой Мэри вместе работает). Мы здесь для того, чтобы пройти какую-то процедуру, может быть, сдать кровь на анализ или что-то вроде этого. Я не уверена. Повсюду сложная современная аппаратура, множество приборов и т. п. Доктор в белом халате, провожающий нас в здание больницы, очень любезен. Однако как только мы входим в зал, туда, где у нас должны взять кровь, я начинаю чувствовать беспокойство: здесь явно что-то не так с другими пациентами. Они все погружены в транс или в похожее состояние — они как зомби. Их существо, душа отсутствует. Я понимаю, что мы обмануты! Доктор заманил нас в ловушку. Это место похоже на концентрационный лагерь! Вместо того, чтобы взять у нас кровь на анализ, он собирается ввести нам внутрь какую-то сыворотку, которая превратит и нас в зомби. Меня охватывает чувство безнадежности: отсюда нет выхода. Никто нас не услышит. Здесь нет телефонов. Я думаю: "Боже мой! Моя мамочка умрет, и они не смогут оповестить меня!" Я слышу приближающиеся шаги доктора, входящего в зал, и просыпаюсь вся в поту.
Итак, здесь мы имеем дело с последствиями ряда внешних и внутренних психологических "событий", которые указывают на раннюю травму и ее защитные механизмы. Во-первых, имеется раннее травматическое отвержение, которое мы с Мэри раскрыли. Затем — сновидение о ребенке, лишенном матери, в ужасе улетающем в космос. Это сновидение появилось в связи с темой отвержения. Затем последовал "прорыв" в переносе запретных чувств зависимости, потом — неистовое сопротивление этим чувствам (вводящий в соблазн голос демона), именно оно лежало в сердцевине отреагирования через переедание. И наконец, сновидение о докторе-Трикстере, который заманивает ее в больницу с зомби — фоном в этом сновидении звучит мысль: "Мамочка умрет и... я не узнаю об этом". Я бы попросил читателя иметь в виду все эти темы, в то время как я приведу краткий обзор работ, освещающих природу тревоги и расщепления в случае ранней травмы.
Первое, что могло бы помочь нам в понимании этого случая, это представление о природе тревоги Мэри. Как Винникотт, так и Кохут указывали на то, что некоторый уровень немыслимой тревоги зарождается на симбиотичес-кой стадии детского развития, когда ребенок всецело зависит от матери, которая играет для него роль своего рода внешнего органа метаболизации психологического опыта. В этом случае мать служит связующим звеном между психикой ребенка и переживанием, что особенно важно при переработке тревоги. Это похоже на то, как будто ребенок дышит психологическим кислородом "легкими", которые дает ему мать. Что же случается, когда мать внезапно исчезает? Винникотт так описывает эту ситуацию:
... [для ребенка] ощущение присутствия матери длится х минут. Если мать отсутствует в течение более чем х минут, ее имаго исчезает, и вместе с ним младенец теряет способность использовать символ единства. Ребенок погружается в состояние дистресса, однако вскоре этот дистресс снимается, потому что мать возвращается через х+у минут. В течение х+у минут с ребенком не происходят драматические изменения. Однако через x+y+zминут ребенок становится травмированным. Через x+y+zминут возвращение матери не улучшает измененного состояния ребенка. Травма подразумевает, что ребенок пережил разрыв жизненного континуума, жизненной целостности, поэтому, начиная с этого момента, примитивные защиты организуются таким образом, чтобы предотвратить повторение переживания "немыслимой тревоги" или возвращения острого состояния спутанности, обусловленного дезинтеграцией нарождающейся структуры эго.
Мы должны иметь в виду, что подавляющее число младенцев никогда не переживали x+y+zединиц деприва-ции. Это означает, что большинство детей не несут через всю свою жизнь груз опыта состояния безумия. Безумие здесь означает просто распад всего того, что составляет личную целостность существования. Восстановившись после x+y+zединиц депривации, ребенок вынужден теперь вновь и вновь постоянно подавлять источник тревоги, корни которого лежат в нарушении непрерывности личного начала.
(Winnicott, 197lb: 97; курсив оригинала)
В случае Мэри, ее давно забытое переживание x+y+-zдепривации отразилось в сновидении, в котором маленькая девочка в беззвучном крике, раскинув руки, уплывала в открытый космос, лишенная снабжения кислородом — в отсутствии связи с "материнским" кораблем. Тревога по поводу утраты связи с матерью вернулась во втором сновидении, где сновидица была завлечена в больницу с зомби. Центральным здесь является чувство тревоги о том, что она не узнает о смерти своей матери. И снова Винникотт учит нас, что большинство страхов такого рода на самом деле являются зашифрованными воспоминаниями о некоторых событиях, которые имели место до того, как завершилось формирование эго (см. Winnicott, 1963: 87). И если мы посмотрим с этой точки зрения на содержание сновидения Мэри, то сможем предположить, что "смерть" ее матери является чем-то, что уже много раз эмоционально переживалось ею, даже если Мэри "не знала об этом", даже если ее настоящая мать была все еще жива. Другими словами, больница с живыми мертвецами — это место, где ее подвергнут анестезии, чтобы она не чувствовала боль утраты после смерти матери, место, где разорвутся все психологические связи, соединяющие ее с этим фактом. С этой задачей справится доктор-Трикстер: он введет свою изменяющую сознание сыворотку.
Переведя это на язык Юнга, мы могли бы сказать, что "немыслимый" уровень тревоги возникает в том случае, когда попытка очеловечивания архетипических энергий терпит неудачу и ребенок остается на милость архетипа Ужасной и Хорошей Матери. Однако этот язык не позволяет уловить эмоциональную суть переживания ребенка, который теперь стал нашим пациентом. Хайнц Кохут подошел еще ближе к сути проблемы, когда назвал эту тревогу "тревогой дезинтеграции". Он говорил, что эта тревога "является самой глубокой тревогой, которую может испытывать человек" (Kohut, 1984:16). Она угрожает тотальной аннигиляцией самой человечности — полным разрушением человеческой личности. Мы могли бы сказать, что на выручку приходит архетипическая "сила", предотвращая это разрушение. Эта архетипическая сила представляет защитную систему самосохранения, которая гораздо более архаична и опустошительна, чем обычные защитные механизмы эго. Мы могли бы представить эту фигуру как "Мистер Диссоциация" собственной персоной — эмиссар темного мира бессознательного, воистину сам дьявол. Мы находим его в двух эпизодах в материале Мэри — во-первых, это дьявольский "голос" ее пристрастия к перееданию и, во-вторых, это доктор-Трикстер, заманивающий ее в больницу с зомби, где она будет навечно изолирована от своей жизни и от "смерти" матери. Мы вернемся к этим образам через некоторое время.
Мы должны отдавать себе отчет в том, что тревога дезинтеграции, которую испытывала Мэри на телесном уровне, берет свое начало в самом раннем детстве, когда еще не сформирована структура связного эго. Поэтому эта тревога, возникая вновь, несет угрозу фрагментации личности. Диссоциация, призванная предотвратить эту угрозу, архаичнее и глубже, чем более "доброкачественные" формы диссоциации, сопутствующие невротическому конфликту. В случае невротика возвращение диссоциированного теневого материала тоже вызывает тревогу, однако в этом случае материал может быть принят и интегрирован, что приводит к внутреннему conjunctio oppositorum* и большей целостности личности. Это происходит потому, что у невротика имеется место внутри структуры его личности, где он мог бы хранить вытесненный материал. С людьми, перенесшими травму, дело обстоит иначе. Что касается этих пациентов, отторгнутый материал не имеет у них психической репрезентации, а "отсылается" на соматический уровень или переводится в дискретные психические фрагменты, между которыми возводятся амнестические барьеры. Никогда этому материалу не будет позволено вернуться в сознание. В этом случае coniunctio oppositorumстановится самым пугающим из всех возможных вариантов. Таким образом, диссоциация, необходимая для того, чтобы в случае травмы уберечь пациента от катастрофы, является более глубоким, архетипическим расщеплением психики.
* Соединение противоположностей (лат.) 3 Калшед Д.
Мы могли бы представить это дьявольское имаго действующим в двух областях опыта для того, чтобы добиться своей цели разделения переживания на части. Одной из этих областей является переходное пространство между эго и внешним реальным миром. Вторая область — внутреннее символическое пространство, разделяющее различные части внутреннего мира. Действуя между эго и внешним миром, дьявольская фигура пытается инкапсулировать личность в некой сфере (buble), препятствующей-установле-нию отношений зависимости и поддерживающей состояние самодостаточности. "Переходная зона" между "я" и внешним миром, в которой действует эта фигура,— именно та область взаимодействия (interfase), где Мэри испытывала свою тревогу до того, как было сформировано ее эго. Винникотт помог нам понять, что в тот момент, когда имеет место "немыслимая" травма, происходит нечто ужасное в этом переходном пространстве. Здесь мы имеем не только расщепление эго (типичная шизоидная позиция), но и соответствующее ему расщепление в "потенциальном пространстве" — там, где личность живет между иллюзией и реальностью. Это "переходное пространство" представляет собой особую область, в которой ребенок учится игре и использованию символов.
Повторяющееся переживание травматической тревоги закрывает возможность использования переходного пространства, убивает символическую активность творческого воображения, заменяя ее тем, что Винникотт назвал "фантазирование" (Winnicott, 1971b). Фантазирование по Винникотту — это диссоциативное состояние, которое не является ни воображением, ни жизнью во внешнем мире, но представляет собой меланхолическое самоублажение, некий компромисс, длящийся вечно,— защитное использование способности к воображению на службе у тревожного избегания. Моя пациентка Мэри не раз была завлечена в это преддверие ада своим тоскующим демоном самоублажения. В печали она создавала воображаемый идеализированный образ матери, какой та реально никогда не была, переписывая историю, стараясь любой ценой отвергнуть свои подспудные отчаяние и ярость.
Учитывая эти соображения, психотерапевт, работая с пациентами типа Мэри, должен быть очень осторожен в различении подлинного воображения и фантазирования, которое является самоублажением, исходящим от демона. Это самоублажение, на самом деле, равносильно гипнотическому трансу — бессознательное соскальзывание в состояние недифференцированности, бегство от осознания своих чувств. В данном случае тяжелая работа сепарации, необходимая для достижения "целостности"', подменяется уходом в "одиночество". Это не защитная регрессия, обслуживающая эго, как нам хотелось бы думать, это "злокачественная регрессия"2, которая удерживает часть "я" пациента в ауто-гипнотическом сумеречном состоянии3 для того, чтобы (как полагает дьявольская фигура) обеспечить выживание пациента в качестве человеческой личности.
В материале сновидений пациентов, перенесших психическую травму, охраняемый личностный дух часто представлен в образах невинного "ребенка" или животного, которые появляются в тандеме с оберегающей стороной нашей системы самосохранения. Например, это может быть выражено образом умирающего ребенка, призывающего свою мать, тот же образ воплощается ночным рандеву Мэри с ее демоном обжорства. Если встать на точку зрения выживания пациентки, то даже ее демон обжорства предстанет неким ангелом-хранителем, оберегающим депривированную часть и заботящимся о ней (питая ее суррогатами) до тех пор, пока беззащитное существо уже больше не захочет покинуть свою комфортабельную тюрьму и вступить во внешний мир (или снизойти в тело). В данном случае мы имеем дело со структурой психики, которая является инфантильной и, в то же время, весьма зрелой, невинной и искушенной одновременно.
Психотерапевты, которые работали с пациентами, похожими на Мэри, подтвердят, что, с одной стороны, эти пациенты крайне уязвимы, безынициативны и инфантильны, а с другой — высокомерны, надуты, самонадеянны, все на свете знают и проявляют сильное сопротивление. Сложившаяся в результате инфляции (inflated) внутренняя защитная структура типа "король-дитя" или "королева-дитя" представляет собой неосвященный (unholly) брак между заботящимся "я" и его инфантильным объектом. В отсутствии подлинно удовлетворительного раннего опыта зависимости задача отказа от внутреннего всемогущего союза "я"/объект представляется для пациентов чрезвычайно трудной4.
Применительно к нашему случаю это означало бы, что Мэри должна была бы отказаться от своих самоохранительных иллюзий, в которых она и ее мать существовали в неком блаженном двойственном союзе, погруженные в благостность и невинную "любовь", не нуждающиеся в ком-то еще (включая и психотерапевта). Она должна была бы позволить ужасающей реальности действительного отвержения ее реальной матерью, так резко контрастирующей с иллюзорной Хорошей Матерью, которой у нее никогда не было и не будет, войти в мир комфортной иллюзии, созданный в ее мечтах. Она должна была бы также отгоревать по поводу своей непрожитой жизни, которую ее система самосохранения отсекла от нее. Это означало бы, что она должна принести в жертву как свою богоподобную самодостаточность, так и требования невинности, связанные с ней. Используя терминологию Ме-лани Кляйн, она должна была бы оставить свои маниакальные защиты и начать горевать по потере объекта, вступив в "депрессивную позицию".
Однако нам известно, что для начала этого процесса требуется освобождение большой массы ярости и агрессии — именно это я чувствовал в своей реакции контрпереноса на эпизод с перееданием Мэри. Можно сказать, что я начал борьбу с ее демоном, с нашей дьявольской фигурой. Я чувствовал хватку, с которой он удерживал Мэри, его ненависть и подозрение по отношению ко мне. Я смог увидеть его также в образе дьявольского доктора-Трик-стера из сновидения Мэри про больницу с живыми мертвецами: то, как он завлек сновидческое эго в мнимое место исцеления, которое превратилось в зону концентрационного лагеря, наполненную обескровленными духами, утратившими свою человеческую сущность, отравленными "зомбирующей сывороткой"5, уничтожающей человеческое начало.
В сновидении Мэри доктор-Трикстер завлекает ее в больницу под предлогом сдачи крови для анализа. Тем временем он "намеревается" превратить ее в зомби — забрать ее "сущность >>, погрузить ее в транс. В этом состоит одна из важных функций диссоциативной защиты — временное разделение переживания на части, внутреннее отделение эго или "де-катексис" его функции контакта с реальностью в интересах психического оцепенения. Это, в свою очередь, включает атаку на саму способность к переживанию, что означает "нападение на связи" (Bion, 1959) между аффектом и образом, восприятием и мышлением, ощущением и знанием. В итоге переживание лишается смысла, связные воспоминания "дезинтегрированы",процессиндивидуации прерван.
Наиболее интересные современные теории, рассматривающие последствия травматических переживаний, принимают во внимание то, как трудно для нас, людей, переработать некоторые аспекты нашего опыта (см. Eigen, 1995). Работы клиницистов: Генри Кристела (Henry Kristal, 1988) о травме и аффекте, Джойса Макдугалла (Joyce McDougall, 1989) о психосоматических расстройствах, Фрэнсиса Тас-тина (Frances Tustin, 1990) об аутизме — все вместе дают нам представление о том, что "цельное" переживание состоит из многих факторов и что интеграция переживания не всегда легкое дело. Браун (Braun, 1988), например, описал четыре аспекта переживания, между которыми может иметь место диссоциация, а именно: поведение, аффект, ощущение и знание — эта концепция известна как модель диссоциации BASK(behavior, affect, sensation, knowledge). При диссоциативном расстройстве либо один из этих аспектов подвергается расщеплению внутри самого себя, либо обычные связи между ними нарушаются.
Нормально интегрированные переживания включают как соматические, так и психические (mental) элементы — аффекты и телесные ощущения, мысли, образы, когнитивные механизмы, так же как и таинственную "смысловую" составляющую, согласно которой то или иное переживание может быть интегрировано как часть личностной идентичности, встроено в личную историю (narrative history). С этой смысловой составляющей соотносится редко обсуждаемый клиницистами живительный дух, являющийся ядром любого здорового существа. Этот дух, который мы описали как трансцендентную сущность Самости, по-видимому, подвергается серьезной опасности при тяжелой психической травме. Он никогда не может быть полностью уничтожен, потому что его уничтожение, по-видимому, означало бы буквальную смерть индивида. Однако он может быть "убит" в том смысле, что он не сможет больше жить в воплощенном эго. Он может быть помещен в "холодный склад" бессознательной психики или принять причудливые формы при безумии.
Для того, чтобы переживание приобрело смысл, требуется, чтобы телесным возбуждениям, включая архаичные аффекты младенчества, посредничающими родительскими фигурами, были даны мысленные (mental) представлвения, что позволило бы этим переживаниям достичь уровня словесного выражения и, таким образом, ими можно было бы поделиться с другим человеком. Этот процесс переработки архаичных аффектов, их окончательная символизация и выражение в общепринятых языковых формах является центральным элементом персонализации всех архетипичес-ких аффектов, включая и те, что возникли при ранней трав-матизации. Винникотт соотнес персонализацию (в противоположность деперсонализации) с постепенным процессом "вселения"(indwelling). "Вселение" происходит тогда, когда мать вновь и вновь "представляет разум и душу (psyche) ребенка друг другу" (Winnicott, 1970, р. 271). Интересно, что Винникотт не уточнил, какая именно часть "я" "вселяется",— может быть, личностный дух?
В случае психической травмы аффективные переживания слишком интенсивны для того, чтобы вынести их. Расщепление становится жизненно необходимым. Целостное переживание разделяется на части. Связи между элементами BASKподвергаются атаке со стороны архаичных защит. События и их смысл разъединены, дьявольский внутренний тиран убеждает эго ребенка в том, что эти невыносимые события никогда больше не повторятся. В особо тяжелых случаях переживание теряет все свои составляющие. Ребенок уже не в состоянии придать вообще какой-либо смысл элементам своего восприятия. Невыносимым инфантильным аффектам и телесным ощущениям более не позволено обращаться в символические мысленные представления. В итоге внутренний мир остается населен архаичными аффектами и фантастическими архаичными объектами, безымянными и отчужденными от личностного смысла или значения. Первичные аффекты не модулируются, не очеловечиваются, не персонифицируются посредством обычного процесса проекции/идентификации, так хорошо описанного Винникот-том и другими. В итоге развивается психосоматическое заболевание или, используя введенный Макдугаллом термин, "алекситимия" — состояние, при котором пациент не имеет слов для выражения своих чувств. Он становится "деаффектированным"или "деспиритуализированным". McDougall, 1985).
В более благоприятных случаях диссоциация не является такой глубокой и фигуры внутреннего мира не становятся преследователями. Архетипические фантазии начинают доминировать, замещая собой процесс взаимодействия воображения и внешнего мира. Иногда развитие внутреннего мира в этих случаях достигает позитивной составляющей Самости, чьи нуминозные энергии поддерживают хрупкое эго, хотя и в "защитной" манере. Эта "шизоидная" картина более предпочтительна для аналитической терапии, поскольку здесь ситуация характеризуется тем, что позитивная сторона архетипического мира воплощена в следах опыта младенчества и раннего детства. В том случае, если удается найти безопасное промежуточное "игровое" пространство и если sanctum originalis* доступна контакту с помощью метафор и символов, процесс восстановления может быть начат, и между терапевтом и пациентом может установиться достаточная степень доверия для того, чтобы негативные аффекты могли стать переносимыми и проработанными.
* Первоначальная святыня (лат.)
Таким образом, архетипические защиты способствуют выживанию ценой прекращения процесса индивидуа-ции. Они гарантируют выживание личности за счет ее развития. Насколько мне удалось понять, их основной задачей является сохранение личностного духа в "безопасности", но развоплощенным, инкапсулированным или каким-либо другим образом удаленным из единой структуры душа/ тело, лишенным возможности пребывания в реальном мире пространства и времени. Вместо болезненного постепенного воплощения (incarnating) в связное "я", вулканическая динамика противоположностей консолидируется для обеспечения защитных целей, образуя "систему самосохранения" индивида. Вместо индивидуации и интеграции душев-ной (mental) жизни, архаичные защиты устраивают развоплощение (dis-incarnation, disembodiment) и дезинтеграцию для того, чтобы помочь одолеваемому тревогой эго выжить, хотя бы в качестве частичного "ложного я".
Как мы уже видели в случае аддиктивного пищевого поведения Мэри, ее навязчивость была "персонифицирована" в бессознательном в дьявольской форме как совращающий демон обжорства или доктор-Трикстер. Юнга интересовали энергии Трикстера в психике и то, как они связаны с компульсивными и аддиктивными тенденциями. В своих работах, посвященных алхимии, он сравнивал навязчивый "дух" одержимости с серой алхимиков, веществом, ассоциируемым с адом, дьяволом, а также с коварной и вероломной фигурой Трикстера в алхимии — Гер-месом/Меркурием. Как и все амбивалентные фигуры Самости, Меркурий, божество-Трикстер, является амбивалентным, парадоксальным и несущим одновременно излечение и разрушение (см. Jung, 1955: para. 148). Этот факт символически отражен в атрибуте Меркурия: в его крылатом жезле-кадуцее, который обвивают две змеи, одна из них несет яд, а другая — противоядие. Как учит алхимия, самые отвратительные, самые темные внутренние фигуры, персонификации зла как такового, "предназначены быть целителями, врачевателями" (Jung, 1955: para. 148). В этом состоит тайна амбивалентной фигуры Меркурия и всех так называемых "злых" персонажей психики. В течение всей своей жизни Юнг не переставал удивляться той парадоксальной роли, которую играет зло в'избавлении людей от тьмы и страданий.
Трикстер является хорошо известной фигурой в примитивных культурах и, возможно, наиболее архаичным божеством, известным мифологии (см. Hill, 1970). Он присутствует от начала времен и, следовательно, изображается старцем. С одной стороны, существо его натуры представляется донкихотским. С другой стороны — он убийца, он аморален и зол и часто идентифицируется с могущественными демонами и чудовищами из преисподней. Он несет ответственность за привнесение боли и смерти в мир райских садов Эдема. Однако он может творить и великое добро. Часто он исполняет роль психопомпа, посредника между богами и людьми. Нередко именно присутствие его дьявольской сущности необходимо для инициирования чего-то нового — так, например, Сатана в облике змея-Трикстера искушал Еву в эдемском саду вкусить запретный плод от древа познания, что положило конец состоянию participation mystique* человечества и явилось началом (выражаясь мифологическим языком) истории человеческого сознания.
* Мистическое соучастие (франц.) — термин Л. Леви-Брюля.
В парадоксальной природе Трикстера сочетаются два противоположных аспекта, что делает его божеством преддверия — божеством, если угодно, переходного пространства. Это верно, по крайне мере, в отношении древнеримского двуликого бога Януса, чье имя буквально означает "двери", бывшего божеством всех врат и проходов, обратившего свои лица на две стороны пути (см. Palmer, 1970). Покровитель всех входов, он также способствует всякому начинанию — отсюда и название первого месяца года — Январь. Однако он же и бог всех выходов, его чествовали на празднике урожая, в ранних культах его именем славили Марса, бога войны. В его храме на римском форуме были установлены два набора вращающихся дверей. Когда двери были закрыты, это означало, что в Риме царит мир. Если же двери были открыты, это означало, что идет гражданская война. Янус, как и все Трикстеры, заключал в себе пару противоположностей.
Мы находим ту же самую двуликость у древнейшего амбивалентного образа Яхве, Бога Ветхого завета. Своей левой рукой, рукой божественной ярости, ревности и мщения, Яхве насылает потоп, болезни и смерть в наказание израильтянам. Его правая рука — рука милосердия, любви и защиты. Однако довольно часто правая рука Яхве не ведает, что творит его левая рука, и Израиль больше страдает от его гнева, чем пребывает в его милости. Постепенно, по мере того как увеличивается страдание людей, а в особенности мытарства его избранных слуг — Моисея, Иисуса, Иакова, Ноя и Иова — Яхве достигает, в некотором смысле, "депрессивной" позиции и интегрирует свои агрессивные и либидозные импульсы. Именно это значение имеет символ радуги в мифе о потопе и заключение завета между Яхве и народом Израиля, хранимого в Ковчеге и "запечатленного в сердцах" его избранного народа.
Проблема правой и левой руки Яхве, интеграции и диссоциации отсылает нас к другому интересному аспекту фигуры Трикстера. Трикстер часто отделяет (диссоциирует) часть своего тела, которая затем ведет самостоятельное существование. В некоторых сказках он отделяет свой анус и дает ему задание, с которым тому не удается справиться. Тогда Трикстер неосмотрительно наказывает его, причиняя тем самым самому себе сильнейшие страдания. В цикле сказок Виннебаго правая рука Трикстера ссорится и борется с его левой рукой, он посылает свой пенис, приказывая ему изнасиловать дочь главы соседнего дома. В другой истории он принимает свой огромный пенис за флагшток к вящему удовольствию и нескончаемому веселью собравшихся по этому случаю дикарей, наблюдающих за его ужимками и фиглярством.
Все эти мифологические традиции представляют Трикстера как разделяющей (diabolon), так и соединяющей (symbolon) фигурой. В качестве божества врат, порога он как диссоциирует, так и ассоциирует различные внутренние образы и аффекты. Он связывает вещи вместе или разделяет их. По своему усмотрению он изменяет форму вещей, творит и разрушает, трансформирует и защищает, отвергает и преследует. Он всецело аморален, как и сама жизнь, этот инстинктивный, бессознательный тупица, джокер — герой, помогающий человечеству и изменяющий мир (cM.Radin, 1976).
Воплощенный в образе демона обжорства в случае Мэри, он соблазнял ее эго как к аддиктивному пищевому поведению, так и к другим видам девиантной деятельности, уводя прочь от борьбы во внешнем мире. Это неизбежно приводило ее в "измененное состояние сознания". В качестве ее демона-любовника, он имел доступ к архетипичес-ким энергиям, служащим источником инфляции во внутреннем мире. Подобно истинному Призраку Оперы, своей "музыкой" он вводил Мэри в соблазн, неумолимо опутывая ее паутиной грандиозных мелодраматических фантазий, изолируя от творчества жизни с ее борьбой, фрустрациями и разочарованиями. Таким образом, мы можем представить, что в его "намерение" входило инкапсулировать личностный дух, уберегая его от опасности внутри мира иллюзий, предотвращая его разрушение от соприкосновения с такой жестокой реальностью.
Не приходится уже говорить о том, что Трикстер является весьма серьезным соперником в процессе терапевтической работы с пациентами типа Мэри. Часто в этом процессе нам приходится сталкиваться со своими собственными дья-волическими импульсами, с одной стороны, принимая необходимость умеренной, сбалансированной агрессии для конфронтации с соблазнами, исходящими как от внутренних фигур пациента, так и от наших собственных, а с другой стороны, поддерживая "раппорт" с подлинными нуждами и раной пациента. Эта ситуация в каком-то смысле является "моментом истины" в терапевтическом процессе, часто терапия терпит крушение, не пройдя между Сциллой чрезмерной конфронтации и Харибдой излишнего сочувствия и соучастия в подспудной злокачественной регрессии пациента. Необходимо найти срединный путь между конфронтацией и сочувствием для того, чтобы вывести травмированное эго пациента из его убежища и вдохновить его на то, чтобы вновь доверять миру. Обнаружение этого "срединного пути" представляет собой самый обескураживающий вызов, но одновременно открывает колоссальные возможности психотерапевтической работы с пациентами, перенесшими раннюю травму.